Петро, как положено, приложил руку к козырьку и пристукнул каблуками.
Лейтенант даже рот разинул: не хотелось верить, что под его командой служат подобные вояки.
— Что за баба? — спросил он, сердито поглядывая на командира взвода. — Скажи ему, Ваньчик, что я вызвал его по делу об измене императору…
Петро осмелился перебить его.
— Извините, господин лейтенант, — начал он по-немецки, — но я не нуждаюсь в переводчике.
— Вот как? — и лейтенант другими глазами глянул на Юрковича. — Ты, оказывается, знаешь немецкий язык?
Взводный фыркнул в кулак.
— Что скажешь, Ваньчик? — не оборачивая к нему головы, лениво спросил офицер.
— Этот русин называет себя профессором. Но я не уверен, что у него там, — взводный ткнул себя пальцем в висок, — что у него там все в порядке.
— А вы что скажете на это, Юркович?
— Да, я — учитель. Но война сделала из меня то, что вы видите, — Петро развел руками. — В настоящее время людьми считают себя такие, как командир взвода Ваньчик.
Лейтенант добродушно усмехнулся:
— Вы бы ему, господин профессор, не поставили высокой оценки, не правда ли?
Петро подхватил шутку:
— Точно, господин лейтенант. — И тоже усмехнулся: — У меня Ваньчик сидел бы на задней парте, на так называемом «ослином месте».
Лейтенант прямо-таки наслаждался возникшей сценой, он шумно смеялся, похлопывая себя ладонями по толстым ляжкам. Шульц презрительно относился к славянам, считая их низшей расой, и за пятнадцать лет службы в одном из уездных гарнизонов Галичины не научился ни польскому, ни украинскому языкам, зато не упускал случая раздуть огонек национальной вражды, который, бывало, поддерживался усилиями школы и церкви в солдатских душах разных наций.
— А теперь такой чурбан, — мягко проговорил Шульц, — туповатый лях, можно сказать, кретин, командует вами, русином, господин профессор…
— Извините, господин лейтенант, это не связано с нашей принадлежностью к разным нациям, — дерзнул возразить Петро. — Кретины имеются у всех народов. Поляки могут гордиться и Мицкевичем, и Костюшкой, но та же польская нация, если б дело дошло до всенародного суда, охотно, с радостью отреклась бы от таких выродков, как Ваньчик.
Однако, господин лейтенант, не люди, нет, не они сами повинны в кретинизме, а те обстоятельства, я сказал бы, та среда, в которую попадают их души. Значит, люди, господин Шульц, не родятся кретинами, и националистами не родятся, их делают…
Светло-синие добрые глаза его встретились с холодно поблескивающими глазами лейтенанта. Петро понял: Шульцу неприятны его слова — и… смолк.
— Вы правы, Юркович, — вроде бы согласился Шульц. Он откинулся на мягкую спинку резного кресла, провел ладонью по плешивой макушке, размышляя с опущенными веками над тем, как бы почувствительней покарать за подобные мысли этого украинского интеллигента. — Вы правы, Юркович, — повторил он раздумчиво. — И все-таки каким бы кретином ни представлялся вам командир взвода Ваньчик, вы, профессор, должны ему подчиняться. Закон войны. Той самой войны, что обязывает вас стрелять отнюдь не поверх голов русских солдат, а в самые их черепа. Вы же, Юркович, ослушались приказания. Вы стреляли куда-то на ветер. Так, господин профессор?
Юркович подтянулся. Он не умел лгать. Это не вязалось с его правдивой, честной натурой. И в школе, и за ее пределами он неизменно был верен правде, во всяком случае старался жить по ее законам, но тут, перед этим имперско- королевским кретином, от которого зависело — жить ему или гнить в земле, — тут Юркович не мог открыться душой.
— Осмелюсь, господин лейтенант, возразить, — сказал он, щелкнув каблуками. — Не мог я пускать имперско-королевские пули на ветер.
— Ха-ха! Куда же вы их пускали? Не по воробьям ли?
— Боже избави, господин лейтенант. Воробей не стоит имперско-королевской пули.
— Воробей-то не стоит, господин лейтенант, зато вы ее целиком заслужили. — Шульц выпрямился, чтоб понаблюдать, как Юркович изменится в лице, выслушав приговор. — Командир взвода Ваньчик, именем закона я заменяю профессору Юрковичу смертную казнь более гуманным наказанием — шпанглями.
Командир взвода Ваньчик вытянулся.
— Осмелюсь покорнейше спросить, господин лейтенант, надолго ли…
— Только на один час. Сам проследишь за экзекуцией.
— Слушаю, господин лейтенант! — стукнув каблуками, лихо ответил Ваньчик. Затем хмуро, кивнув на дверь, сказал Петру: — Ну, профессор, марш!
Путаясь в длинной шинели, Петро переступил порог хаты, плохо соображая, что происходит. Слово «шпангли» сразу подкосило в нем все, чем он держался до сих пор: и мелькнувшую надежду на спасение из окопной, дикарской каторги, и придушенную, но совсем еще не угасшую жажду жизни… все, все убил в нем Габриэль Шульц. Перед тем как переступить порог, Петро обернулся к лейтенанту, попросил (то заменить шпангли веревкой на шею, тот, однако, злорадно проворчал:
— Ничего, ничего, господин профессор, после этой процедуры вы будете знать, куда надо целиться.
Петра готовили к экзекуции двое солдат. Холодная веревка мучительно врезалась в тело, когда ему связывали назад руки. Ваньчик приказывал не давать поблажки, вязать потуже, покрикивал, гневался, сам норовил показывать, как надо это делать. Петро стоял покорно, как человек, приговоренный если не к смерти, то к страшным мукам. Он заставлял себя думать о чем-то другом, хорошем, что было в жизни. Он вообразил, что перед ним Галина. Увидела б она его в столь жалком положении, со связанными руками… Боже мой, что сталось с ним после того счастливого дня, когда они вдвоем любовались красотами Киева, назначали свидания в Выдубецком монастыре, плавали по Днепру далеко за мосты. Мог ли он тогда хоть на минуту допустить, что сто жизнью будет распоряжаться какой-то тирольский немчик, кретин и садист. Где ты, что с тобой, Галина? Не забыла ли ты, как мы бродили по петербургским музеям? А сколько благородных мыслей роилось в голове, когда мы с высоких круч озирали заднепровские просторы? Ах, мечты, мечты, сладкие мечты влюбленных! Все это, подобно сказочному фейерверку, вспыхнуло и развеялось, исчезло в глухой ночи. И свалились на него нечеловеческие страдания в тюремной камере коменданта Скалки, зимние тифозные бараки Талергофа… Чудом миновала его судьба тысяч и тысяч невинных людей, сгнивших в австрийской земле. Вырвала его из когтей смерти панна Текля… Собственно, ей он обязан своей жизнью. Но зачем было делать это, моя милая панна? Куда Легче получить веревку на шею, чем претерпевать муки на шпанглях. Можешь гордиться, имперско-королевская Австрия, глубокий след оставила ты в истории мировой культуры, твоим шпанглям могли бы позавидовать даже российские шпицрутены, и лишь турецким кольям ты, пожалуй, уступишь в садизме…
Другой конец веревки никак не удавалось закинуть на ветку липы. Солдаты будто нарочно тянули время, работали неохотно, чем бесили Ваньчика и довели его в конце концов до того, что он набросился на одного из них и кулаком ударил по голове.
Солдат, плечистый винокур из-под Кракова, поднял сбитую шапку, отряхнул с нее снег и, натягивая на голову, сказал по-польски с характерным мазурским акцентом:
— Советую пану командиру взвода быть поосторожней, ибо есть, извините меня, еще другой способ сбивать императорские шапки с панских спесивых голов.
Петро улыбнулся: ясно было, на что намекал винокур, отлично понял это и Ваньчик, — он сперва бессмысленно заморгал, потом, спасая свой авторитет, крикнул, хватаясь за кобуру револьвера:
— Убирайся ко всем чертям с моих глаз, пока я не пристрелил тебя, как собаку!
Прогнав винокура и не надеясь найти ему замену в своем взводе, кто бы помог в этой неприятной работе, Ваньчик взялся сам закидывать веревку на липу.
А Петро все стоял со связанными руками. Мысли его невольно вернулись в далекое детство. В отцовом дворе и посейчас растет липа (возможно, уже не растет, ведь через Ольховцы не раз проходил фронт), дерево могучее, ветвистое, что накрывало шатром своих ветвей весь двор вместе с хатой. Как-то майским утром отец устроил своему Петрусю веревочные качели на толстом суку. Что за радость, сидя на старенькой сермяге, взяться руками за веревку и после несильного, осторожного толчка отцовых рук взлетать над землей в одну сторону, потом назад, в другую…