— Что вам, собственно, нужно? — спросила она по-украински и тотчас дрожащими пальцами приспустила с шапочки черную сетку вуали на разгоряченное от волнения лицо. — Что вам угодно, пан Скалка, спрашиваю?
— О, — протянул он с изумлением в голосе, — как неучтиво с вашей стороны, пани Ванда.
Сердце у нее бурно заколотилось, и краска бросилась в лицо.
— А вы, пан Скалка, были очень учтивы с теми, кого гнали на мученья в Талергоф? И отца моего в том числе?
— Извините, любезная пани. — Выпятив грудь, Скалка положил ладонь левой руки на эфес сверкающей офицерской сабли. — Ведь тот, в кого пани Ванда столь безумно влюбилась, и сейчас на воле. Кажется, так?
Она гордо вскинула голову:
— На свободе он не по вашей воле, а потому, пан Скалка, что у вас руки коротки на таких людей.
Он прикусил нижнюю губу, грозно сощурил нахмуренные глаза.
— Коротки? Так полагаете, пани Ванда?
— Я уверена! Паспорт Щербы…
— Его паспорт, — перебил ее Скалка, пристукнув саблей о каменный перрон, — этот самый его паспорт годится разве… — Скалка хотел было сказать что-то гадкое, но предпочел досадить ей иначе: — Я раскрою пани свой секрет. Не успеет пани Ванда вернуться домой, как ее милый вместе со своим паспортом окажется в жандармских наручниках.
В глазах у Ванды потемнело, оборвалось сердце. А куда девались те двое с, блестящими штыками на карабинах? Поискала их глазами. Нет их, и след простыл. Значит, Скалка послал их вдогонку за Михайлой. Что же дальше? Не трудно предвидеть. Погонят закованного по этапу, как преступника, до Санока, а там бросят за решетку, упрячут подальше от людей, от солнца. Возможно, пытать будут!.. Еще пошлют на виселицу!
Скалка неотступно следил, как менялось лицо Ванды под сеткой вуали. Наглядно убеждался, какой силой воздействия обладает одно-единственное его слово. Оно властно карать, посылать на муки и на виселицу, но властно и миловать во имя августейшего. От гордой осанки этой прекрасной украинки и следа не осталось. Склонив голову на грудь, она стоит покорно перед ним, готовая принять его ласку…
— Судьба его, однако, — сказал Скалка, — судьба Щербы, моя милая пани, в этих нежнейших ручках, — показал он глазами на ее сильные, привычные к работе руки, нервно скользившие по цепочке ридикюля. — Д-да, прошу не удивляться. Все зависит от пани Ванды.
Она содрогнулась, подняла голову, пристально поглядела на него:
— Как это понимать, пан Скалка?
Он наклонился к ней, ответил с подчеркнутой учтивостью:
— Об этом я, пани Ванда, готов сказать в одиннадцать ночи. Пунктуально, в одиннадцать. Прошу не запирать. Прибуду собственной персоной. До свиданья, пани. — Взял под козырек, звякнул шпорами и, подхватив эфес сабли под левую руку, уверенно понес свое откормленное тело к фаэтону, ожидавшему его за вокзалом.
Вот и все, Ванда. Тебе понятно теперь, какой ценой ты можешь купить свободу своему мужу? Пунктуально в одиннадцать ночи изволь принимать гостя. Прибудет собственной персоной…
Вернувшись домой, она долго шарила по ящикам в поисках охотничьего ножа. Нашла. И замахнулась на невидимого врага. О, Ванда не чета ее изнеженной сестрице Стефке. У Ванды крепкая рука, она легко переплывает Сан. Ванда подошла к постели, положила в голову под матрац нож.
«Милости просим, пан Сигизмунд», — мысленно сказала она непрошеному гостю.
21
Петро Юркович, сидя за письменным столом в своей довоенной квартире, писал при свете керосиновой лампы под зеленым абажуром учительнице Текле Лисовской в Талергоф.
«…Не знаю, дойдет ли письмо до вас, но мой друг Михайло Щерба, который с дороги отдыхает у меня, уверяет, что письмо это наверняка попадет вам в руки и вы узнаете, что я покуда жив, и, хотя здоровье у меня сдало, я все-таки не уступил той госпоже с острой косой, которая неотступно выслеживала меня это время. Пишу из Синявы, куда прибыл с позиций после ранения…»
Петро задумался. Отвернувшись на миг от письма, он глазами встретился с милым лицом женщины под широкими полями черной шляпы. На обратной стороне фотокарточки прочел: «Текля Лисовская». И ниже дата: «1915».
Он продолжал писать:
«Пока рана будет затягиваться, я займусь школой. Она стоит пустая, с выбитыми окнами. В селе следы войны на каждом шагу. Самые тяжкие опустошения — потери людей. Немало моих старших учеников уже не вернутся домой. Возвращаются калеки. Крестьяне старшего поколения застряли в Талергофе, они, бедняги, расплачиваются за свое доверие к депутату Маркову. Марков военным судом в Вене был приговорен к смертной казни, но уцелел благодаря заступничеству дипломатов и особенно графа Бобринского. За простых мужиков, слепо поверивших в Маркова, вступиться некому, это, в конце концов, уже и не требуется; не поддается даже учету, сколько крестьянских голов приголубила петля. О, сколько их сгнило в братской могиле Талергофа!..»
— Выспался? — спросил Петро, услышав за своей спиной, что Михайло очнулся ото сна.
— Не очень, — ответил Щерба. — А ты все пишешь? — Щерба подложил под голову ладонь, потянулся, позевывая. — Пиши, пиши, но подальше от политики. Слышишь, Петро? Время военное, цензура обязательно ее зацепит.
— Ладно, Михайло, буду осторожен.
Щерба отвернулся, чтобы еще немного подремать или хотя бы отлежаться перед дальней дорогой в Швейцарию. В хате полумрак, от настольной лампы под абажуром светлый круг ложится лишь на белый лист бумаги, по которой выводит мелкие чернильные строчки Петрова рука. Щерба лежит с закрытыми глазами, перебирая в памяти свой недавний страшный сон. Перед ним скалистый берег Сана под высокой Замковой горой и серебристая стремнина воды, по ней, взметая отливающие золотом брызги, плывет Ванда. Щерба любуется ее сильным, красивым телом, перекликается с ней. Почему-то забыв о конспирации, она кричит ему: «Михайлик, мой любимый, солдаты, что прочтут наши листовки, не будут больше стрелять в москалей! Пусть лучше стреляют во Франца- Иосифа!»
Щерба порывается остановить безудержный фейерверк радостных слов, предупредительно машет дивчине руками, показывает на замок, откуда, возможно, следит за ними сам комендант жандармерии пан Скалка. Ванда тем не менее не замечает его знаков и, продолжая тешиться своим торжеством, плывет… Боже ты мой, у Щербы перехватило дыхание: Ванда плыла к ольховецкому берегу, на котором стоит полковник Осипов. «Ванда, Ванда!» — хочет крикнуть Щерба, но голос у него пресекся. Потный от страха, он чувствует: ему нечем дышать, и сердце у него не выдержит, если он тотчас не пробудится.
Он проснулся и теперь напрасно пытается заснуть. Сон уже далеко, его не догонишь. Он ласково улыбнулся своей Ванде, оставленной вчера на саноцком перроне с застывшими слезинками в глазах. «Я же говорил тебе, моя любимая, верь в мое счастье. Даром что восемь километров отмахал по сугробам до Синявы, зато сейчас почиваю на перине».
Михайле не терпелось похвалиться перед Петром, как ловко он с помощью машиниста Пьонтека оставил в дураках жандармов и как они сейчас гоняются за ним по улицам Кракова…
— Я бы дорого дал, чтобы своими глазами полюбоваться, — рассмеялся он шумно, на всю хату, — как Сигизмунд Скалка, подобно псу, гоняющемуся за собственным хвостом, завертелся, кусая себя с досады за локти!
— А ты не смейся, Михась, — не отрываясь от писания, предостерег его Петро. — От Скалки, как от собственной судьбы, далеко не уйдешь.
— У тебя что, Петро, есть личный опыт? — чуть игриво спросил Михайло.
— Есть. Как ни убегал, как ни изворачивался, все равно в его руки попал.
— Ну нет, Петрусь, я не из таких! Я уж раз дал себе зарок, что буду в Швейцарии, то что бы ни случилось, а я там буду. Где поездом, где пешком, а доберусь-таки.
— Я знаю, ты счастливей меня, — откладывая перо, тяжело вздохнул Петро. — А я, Михайло…
— А ты, — перебил его Щерба, — ты… Прости, пожалуйста, но таких, как ты, мягкотелых растяп я… я не жалею. Да над тобой, господин учитель, школьники смеяться будут. Надо же, выпустить из рук живого жандарма!..