— Погоди, Михайло! — Петро вскочил с кресла и нетерпеливо простер к нему руки: — Ведь я же выдал его русским. Как пленного.
— Ха-ха! Тоже наказал! Пустил щуку в воду! — Поднявшись с подушки, он сердито стукнул кулаком по мягкой спинке дивана. — Пристрелить надо было подлого пса, раз ты сумел его обезоружить!
— Пристрелить, — повторил Петро. Руки и плечи у него безвольно опустились. — Это легко сказать, Михайло. Стрелять в человека?.. — И он неодобрительно покачал головой.
— Ну, прекрасно, профессор. А он тебя пожалеет, когда после войны вернется из русского плена?
— Я над этим не думал.
— А надо, надо было подумать! Он первый не задумается повесить тебя, попадись ты ему на глаза.
— Ну что ж, — развел руками Петро, — на то божья воля.
— Что?! На то, говоришь, божья воля? От тебя ли это слышу? От человека, который когда-то мечтал повести за собой лемков, сбитых с толку москвофильством. Я, Петро, не позабыл твоих писем по возвращении из России. Вспоминаю, ты увлекался идеями социализма, ты горел желанием следовать за такими людьми, как Заболотный с киевского Подола, как Галина…
— О-хо-хо, Михайло. — Петро опустился на подлокотник кресла, правой рукой охватил его резную спинку. — Нет теперь того Петра-мечтателя. Нет больше. Растоптали его душу разные там Скалки. Потом Талергоф, потом окопы, шпангли… И то благо, Михайло, что во мне сохранилась еще капелька божьей веры, не то бы своими руками накинул себе на шею петлю. — Петро зябко запахнул полы пиджака и с укоризной в голосе закончил: — Знал бы ты, через какое пекло прошел твой Юркович, может, не стал бы так обрушиваться на него.
— Друг ты мой, так я весь вечер томлюсь в ожидании твоей одиссеи. Рассказывай, сделай одолжение. Скоро два года, как мы не виделись с тобой.
Петро прошелся по свободному от мебели четырехугольнику комнаты, остановился перед зеркалом на стене и, увидев в нем истощенного, с запавшими щеками, заметно облысевшего человека, мысленно сказал: «Таким ли ты был, когда гнал перед собой закованного австрийского жандарма?»
Отойдя от зеркала и заложив за спину руки (так он делал обычно, проводя уроки в классе), Петро начал свой рассказ с того теплого осеннего дня 1914 года, когда он сдал русским жандарма вместе с его карабином, а сам, переодетый в штатское, поспешил во Львов.
Юркович шел по узким старинным улицам, читал вывески магазинов и организаций, искал дом, где жил его добрый знакомый Володимир Гнатюк. Он с удовольствием, улыбаясь, провожал глазами роты и батальоны, что под музыку духовых оркестров отправлялись на запад. Настроение у Петра было приподнятое. Он бродил по улицам Львова и чувствовал себя счастливым, наконец-то он скинул ненавистный пепельно-зеленый мундир и теперь от всего сердца приветствует солдат в серых шинелях здесь, во Львове, и не должен сражаться против них где-то под Перемышлем.
— Господин офицер, — осмелился он в своем праздничном настроении обратиться к одному из офицеров Львовского гарнизона, что околачивался без дела, привлекая звяканьем шпор и золотом погон внимание барышень.
Капитан Козюшевский (а это был именно он), как раз собиравшийся приударить за одетой по последней моде молоденькой паненкой, неохотно остановился.
— Что вам угодно? — спросил он почему-то по-немецки.
— Пожалуйста, извините, господин офицер. — Подняв над головой шляпу, Петро учтиво поклонился. — То, простите меня, на Перемышль маршируют войска? Мне, господин офицер, было бы очень интересно узнать, когда будет взята эта крепость, а там и мой родной город Санок?
У Козюшевского вожделенно блеснули глаза. Наконец-то сбудется его. мечта подняться в чине и звании.
— Значит, вам интересно знать, когда наши войска намерены штурмовать крепость Перемышль, а затем Санок? Я вас правильно понял?
— Именно, так, господин офицер.
— Чудесно! — Козюшевский оглянулся, увидел военный патруль и подозвал его к себе. — Забрать немедля в комендатуру, — приказал он солдатам. И строго добавил: — Учтите, перед вами доподлинный австрийский шпион.
После допроса в комендатуре Петра, как «доподлинного австрийского шпиона», посадили в одиночную камеру военной тюрьмы. Петро привык вращаться среди людей, любил книги, и тягучие дни бездеятельности доводили его до отчаяния. Поначалу допросы с дикими, бессмысленными обвинениями в какой- то мере забавляли его, впоследствии же, когда допросы прекратились и о нем на долгие месяцы попросту все забыли, Петро почувствовал себя заживо похороненным в этом каменном холодном мешке.
Ближе к весне из Петрограда прибыл следователь «по особо важным делам». Оказалось, что подсудимый Петро Юркович не только шпион, но и политический преступник, австрийский агент машиниста Заболотного, того самого киевского социал-демократа, который поддерживает нелегальные связи с политэмигрантом Ульяновым.
— Вам грозит виселица, подсудимый Юркович, — пришел к заключению следователь, — лишь искреннее раскаяние способно вас спасти. Назовите своих сообщников во Львове, и вы свободны.
Совершенно случайно избежал Петро веревки. Подпоручик Падалка, узнав от самодовольного бахвала Козюшевского о каком-то галичанине Юрковиче, которого он якобы помог контрразведке выявить как мазепинского шпиона и социал-демократа, сразу заинтересовался услышанной историей. Ему вспомнилась Гнединская сельскохозяйственная школа, откуда за чтение «Кобзаря» он подлежал исключению… Вспомнил он и ту оскорбительную сцену на педагогическом совете, когда поп Григорович назвал его мазепинцем.
В тот же день Падалка основательно поговорил с подполковником Чеканом и сумел убедить его, что тому, в качестве коменданта города, следует вмешаться в дело галичанина Юрковича, который, очевидно, не является ни мазепинцем, ни шпионом.
Петро прохаживается по комнате, то и дело поглядывая на Михайлу (не заснул ли он, случаем?), и продолжает свою невеселую исповедь. Он очутился опять на улицах Львова. Да, он безгранично благодарен Падалке, с которым под одной крышей провел две ночи в откровенных разговорах. И ушел от него чистенький, переодетый, а всего важней — с запасом духовных сил и бодрости… Русские войска отступили, во Львове разместились всяческие интендантские подразделения и штабы, не только австрийские, но и немецкие. Пригревало солнце, и Петро охотно подставлял под его мягкое весеннее тепло свое исхудавшее за тюремными стенами, бледное лицо. На знакомой улице он искал здание, где перед войной жил Володимир Гнатюк. У него Петро надеялся узнать что-нибудь о здоровье Ивана Франко. С Падалкой они много говорили о Франко. Андрей Кириллович раздобыл даже томик его стихов. И с восхищением и гордостью читал Петру «Моисея» Франко.
В тот же день Петро стал неожиданным очевидцем дикой расправы над тем, что он считал величайшим достижением человечества, — над книгами. Петро уже школьником знал цену купленной отцом на последние гроши книжки. Петро- учитель не раз помогал детям бедняков своими подношениями, книжку за книжкой доставал для школьной библиотеки, приваживал равно учащихся и взрослых дорожить словом правды, запечатленной на страницах книги.
И вдруг он увидел такое, от чего у него сердце гневно затрепетало: в зале публичной библиотеки, где расквартировано было кайзеровское воинство, солдаты устроили себе из книг индивидуальные постели. Немолодая дама в пенсне, по-видимому учительница, пробовала протестовать против каннибальства немцев, напомнила им о великих Гёте и Гейне, но солдат это только смешило.
Петро переступил порог городской библиотеки. В большой, уставленной стеллажами комнате книги были как попало свалены на пол. Среди них копошились немецкие солдаты.
— И эта нация дала людям таких гениев?! — ни к кому не обращаясь, воскликнул Петро по-немецки. — Да, дала, — ответил он сам себе. — Но она же породила и чудовища вроде этих солдат.
Солдаты приутихли, подняли головы от рассыпанных по полу книг, с любопытством наблюдая за чудаком в штатском платье.
Петро встретился глазами с капралом.
— Вы за обедом, очевидно, пользуетесь ножом и вилкой, не правда ли? Но это, капрал, отнюдь не является признаком культуры.