Выбрать главу

Капрал двинулся на него, изображая на лице крайнее изумление дерзостью штатского.

— Как можно разрешать своим солдатам так обращаться с книгами? Вы что, дикие гунны, варвары, которые взялись уничтожить все завоевания культуры? Книги — святая святых, пан капрал, это…

Белесый одутловатый капрал с подстриженными усиками подступил к Петру, впился в него налитыми кровью глазами.

— Кто ты есть? — спросил он резко.

— Я лемко, русин я… — Петро решил назваться тем, кем был для всего мира Иван Франко, — я, господин капрал, украинец, я…

Петро не договорил. Левая капральская рука схватила его за грудки, а правая размахнулась увесистым кулаком.

— А я есть немец, я есть кайзеровский зольдат! Получай, русская свинья! Вот еще и еще! Забрать! — крикнул капрал подчиненным. — И в полевую жандармерию!

На допросе установили, что Петро Юркович якобы русский шпион и, как таковой, подлежит смертной казни.

На этот раз Петра спасла от смерти Стефания, чей голос он неожиданно услышал над собой в тюремной камере. Он поднял голову с жесткого топчана, не веря своим глазам: перед ним стояла Стефания, та изящная панночка, по которой он когда-то жестоко страдал, добиваясь ее взаимности. В первую минуту ему померещилось, что он видит все это во сне, и, лишь когда Стефания стала расспрашивать его о здоровье, он поднялся, приводя себя в порядок и поправляя волосы на голове.

— Какими судьбами, панна Стефания? — смущенно спросил он.

По ее рассказу выходило, что на днях вместе с Кручинским она приехала во Львов и по пути в гостиницу заметила Петра под конвоем и, естественно, догадалась, что с ним что-то случилось. Он поблагодарил ее за добрую память и бегло, чтоб оправдаться перед ней, посвятил ее в обстоятельства, приведшие его сюда, в эту зарешеченную клетушку.

Стефания возмутилась поведением немцев, не стесняясь в эпитетах по их адресу, многозначительно, с видом опытного политика, сказала, что подобные союзники Австро-Венгрии, как вильгельмовская Германия, лишь компрометируют перед народом добрую славу габсбургского трона.

— Добрую славу? — изумился Петро. — Какая там добрая слава, панна Стефания?!

— Что значит какая? — в свою очередь удивилась Стефания. Она прошлась по стреле золотого луча, упавшего из-за решетки на серый цементный пол, и, разнося по комнате нежный запах духов, принялась с приподнятой восторженностью расхваливать Петру достижения украинской громады во Львове, которой Франц-Иосиф разрешил сформировать войска под украинским национальным знаменем. — Это же замечательный сдвиг, господин Юркович! Знамя свое, герб на мазепинце свой. Прошу, вот такой княжеский трезубец, — Стефания поближе подошла к Петру, давая ему разглядеть золотой трезубец, приколотый на ее слегка выступающей под шелковой блузкой груди. — Нравится? — И с ребячьим восхищением взмахнула рукой над шляпой: — И командование свое, украинское! Вы это можете, милостивый государь, уразуметь?

Петро помолчал, разглядывая со своего жесткого топчана ее изящные белые туфельки, и вдруг, подняв голову, хмуро посмотрел Стефании прямо в глаза.

— Кровь, которая льется ради Габсбургов, если не ошибаюсь, тоже украинская. И что же, украинские парни вот так- таки без колебаний готовы отдавать свою жизнь за австрийский трон? — с явной иронией спросил он.

— Я вижу, господин Юркович, вы и перед лицом смерти каким были, таким и остались, — тонкое личико Стефании сразу утратило свое обаяние.

— Признаться, пани Стефания, — сказал он глухо, — таким и остаюсь.

— Ну что ж… — Она закусила нижнюю губу, теребя в руках белый платочек, не находя себе места. И, подхватив подол широкой юбки, быстро зашагала к двери. — Пеняйте на себя, господин Юркович! — бросила она, обернувшись с порога.

Тем не менее в сердце Стефании еще сохранилась капля жалости к своему бывшему другу. Стефания, очевидно, имела сильное влияние на Кручинского, а тот, в свою очередь, на кого-то из должностных лиц, решавших судьбу Юрковича, — его вскоре выпустили и под стражей отвезли в саноцкую тюрьму.

Застенок в Саноке с почти каждодневными допросами у Скалки, который добивался признания, куда же девался жандарм, получивший приказ арестовать его, Юрковича, еще осенью 1914 года, был, пожалуй, не самым тяжелым испытанием в жизни Петра. Талергоф, страшный лагерь смерти под Грацем в Австрии, куда его загнал своей властью Скалка, — вот что представлялось ему бездной человеческих страданий. Нетопленные, обнесенные колючей проволокой бараки, физическое и моральное издевательство — все это кончилось для Петра тифозным бараком, откуда была одна-единственная дорога — в братскую могилу.

Разве можно забыть этот мрачный, сколоченный из досок барак? Петро видит себя, исхудалого, обросшего, среди безнадежно больных людей, что мечутся в горячке, бьются в предсмертной агонии… Боже мой, как страшно хотелось жить в ту минуту, когда он впервые очнулся после долгих дней бессознательного состояния. Огонек жизни, он это ощущал всем своим существом, гаснул в нем, подобно тому как гаснет лампа, в которую забыли налить керосин. Даже пальцами шевельнуть недоставало сил. Но чей-то удивительно ласковый голос, наперекор всем злосчастьям, шептал у него над головой:

— Вы, Петрунь, будете шить. Да, да, кризис миновал. Глотните, прошу вас, каплю молока…

Он приоткрыл веки и увидел девичью склоненную над ним пышноволосую голову с черными, глубокими озерцами глаз.

— Еще глоточек, Петрунь, — умоляла девушка. — Еще один…

На второй день он ощутил, что поправляется, даже силы нашлись коснуться своей рукой ее руки. Наверно, Петро улыбнулся, потому что и девушка ответила ему улыбкой.

— Я вас, — проговорил он чуть слышным голосом, — я вас, панна Текля, лишь теперь узнаю. Все это время, стоило мне на минутку прийти в сознание, я принимал вас за… ангела, слетевшего сюда, чтоб унести мою душу из этого ада.

Она поправила мокрую прядку на его лбу, погладила ладонью по щеке, как в детстве, бывало, делала мама.

Настал день, когда врач (такой же узник, как он) разрешил Петру покинуть барак. Текля Лисовская — высокая, до крайности истощенная девушка, с прекрасными большими глазами на бледном лице — вывела под руку Петра во двор, где его ожидали товарищи.

— Друзья, — обратился он к ним, — будьте свидетелями нашего брака. Панна Текля подарила мне жизнь, я дарю ей за это свое сердце. Навеки, навсегда!

Медленно, туго шел на поправку Петро. Текля отдала немке, хозяйке фермы неподалеку от лагеря, золотые часы и перстень, все, что было у нее ценного, и все-таки поставила его на ноги.

— Моя одиссея на этом не закончилась, Михайло. Австрии не хватало солдатского мяса, и вскоре я очутился на русском фронте… — Петро передохнул, опустился в кресло. — О моих мытарствах окопника можно б до утра рассказывать. Не интересно. Одни муки мученические. — Заложив руки за голову, он откинулся всем туловищем на спинку кресла, потянулся. — Идет война второй год. Неужели, Михайло, на всей планете не найдется пророк, который осмелился бы воззвать к людям: заклинаю вас именем бога, опомнитесь!

— Наоборот, Петро, как раз с именем бога каждая армия и вступает в бой. Но трезвый голос, могучий, страстный голос против войны уже облетел весь мир, все фронты. Довольно переливать кровь человеческую в золотые доллары, сказал Ленин. Превратим войну империалистическую в войну гражданскую.

Петро круто повернулся к Щербе. Признался: нет, не может он этого понять. Прекратить воевать — это верно, об этом надо писать и в газетах, и в книжках, на этой почве должны встретиться ученые всех народов, и не воинственность, а гуманизм должен стать темой всех философов мира, ведь вся земля, затоптанная солдатскими ногами и обильно политая невинной кровью и слезами, взывает о прекращении войны, о мире…

— Нет, Михайло, что-то не укладывается у меня. Как это войну империалистическую обернуть в гражданскую? Что же изменится? Война есть война. И там кровь, и тут кровь. Человеческая кровь! Люди же мечтают о мире, о мирном труде и…

— И справедливости, — подсказал Щерба.