Выбрать главу

- Сталевары?

Из мужиков как будто выпустили пар.

Познакомились под водку... А после трех под пиво Коля и Миша никак не могли смириться, что странного бледного парня со шрамом на лбу надо звать "Граф", а повеселевший бригадир Володя убеждал, размахивая руками, что "...у них, художников, так принято – псевдо’ним...", и, ища поддержки у Графа, каждую минуту переспрашивал:

- Ты ведь художник?

Граф не отказывался. По пьяни мужики, несмотря на отсутствие у Графа паспорта, обещали помочь устроиться хорошо и быстро подработать. Когда забегаловка стала закрываться, а ноги стали забивать на желания хозяев, Графа отправили ночевать в квартиру год как умершей матери Володи, где уже проживала пара подобных "художников", он и она - пусто место, только волосы, да бисерные браслетики - фенечки.

Наутро зашел дородный хозяин Володя, посмотрел на Графа трезво, ужаснулся его худобе и заявил, что не даст художнику погибнуть:

- Жри, гуляй и спи, а там разберемся,- и выставил на стол шесть пива, краковской два колеса и сметаны.

* * *

Квартиру посещало множество аборигенов, называвших себя Володиными друзьями. Графа иначе как Художник не называли, и все восхищались его почеркушками ручкой по бумаге, которые Граф делал от безделья и для удовольствия хозяина. Графу самому понравилось, когда он обнаружил в себе способность изображать людей с портретным сходством двумя тремя росчерками. Володя с гордостью говорил, что неслучайно в этом забытом Богом городе вся "неординарщина" у него тусуется, и творил при этом невиданную халяву, почти ежедневно в сласть и до упора накушивая водкой и сардельками псевдобогемный люмпен. Графу блевать хотелось от этих сборищ и восхвалений хозяина-мецената. Вечерами он чаще уходил, "богема" требовала, чтоб он остался, на что Граф с улыбкой, но доходчиво отвечал: "Пошли вы.., мудачье", тусовка, чтобы избежать конфуза, разухабисто ржала, и вечно «будущий гений кинематографа», сторож по жизни, Яков провозглашал тост за Графа и за искусство.

* * *

Граф мел три участка, получал мало. Половину его денег делили Яша - "режиссер", официально числившийся на этом месте, с начальником ЖЭКа. "Мало, зато свои…", -рассуждал Граф и мел, напевая "Alabama song". С первой получки Граф купил матрас, зеркало и приемник. В дальнейшем после получки Графа в доме всегда появлялись новые вещи. Володя был доволен, Граф спокоен.

Отцвела липа. Носил Граф как прежде рубашку "Дружба" и старый костюм, который сидел нынче чуть лучше, но все равно был очень велик. Несмотря на стремный прикид и непристижную работу, у Графа было немало поклонниц: местные и заезжие хипушки в нестиранных куртках, пропитанных салом столовских прилавков и пылью плацкарты; мамины дочки, мечтавшие о праве возвращаться домой после одиннадцати, алых парусах и романтической дефлорации; и женская часть коллектива вышеупомянутого ЖЭКа. Духота короткого, но жаркого северного лета заставляла «конторских тумбочек» рефлекторно оголяться до прозрачных блузок, сквозь которые просвечивали домошитые смешные лифы, без удержа потеть в суматохе автобусной давки и застоялой духоте жэковских закутков, зашуганно флиртовать и болезненно смущаться, еще более потея.

В дни, когда утром народ покидал квартиру, и только Граф никуда не спешил, приходила стройная длинноволосая десятиклассница Алла, посещавшая школу во вторую смену. Доставала из полиэтиленового мешочка плетеные босоножки на высоком каблуке, и пока Граф варил кофе, одевала их, предварительно сняв все остальное. Юную Аллочку буквально за месяц заставили повзрослеть пристальные глаза Графа. Из девчонки, смотрящей на мир, как на новые ворота, она превратилась в даму, гордо несущую свое женское «я», наполненное соком тайны мироздания. Ее глаза, как будто промытые утренней росой, светились желанием жить сейчас.

По вечерам, когда Граф возвращался с трудовой вахты, захаживала Аня, большегрудая, неплохо сложенная девица двадцати четырех лет, медсестричка, иногда имевшая мужа дальнобойщика, дико капризная и скандальная с ним, и тихая сероглазая с Графом. Она нежно, но настойчиво выпроваживала "богемщиков", молча убирала отходы их жизнедеятельности. Накрывала старый изрезанный до клееной стружки стол белоснежной салфеткой; тарелки, вилки, ножи, фужеры, свечу в хрустальном подсвечнике; вино, тонкие ломтики розоватого сыра, домашняя буженина, красные яблоки, а иногда ледяная водка, под Анютины огурцы и меленькие грибочки, парящая картошечка и дефицитная селедка в винном соусе. Граф, сидя на низкой табуреточке, смотрел как пляшет огонь свечи в ртутно-блестящих глазах медсестрички, и повторял вросшие в память стихи убитого поэта:

Я люблю только вечное лето, Я люблю его душный покой, Я люблю, когда эта планета Зазывает дрожащей листвой.
Осьминогом раскинулся город, Фонари ковыряют ночь. Там царит сексуальный голод, Тащит ноги сбежавшая дочь.
Я ведь тоже гулял по проспектам, А теперь я парю незрим. Там я не был сиятельным мэтром, И теперь, я не демон, а дым.

Иногда Граф с Анюткой напивались в хлам, бегали ночью на «яму», и при каждом движении страсти, совокуплялись, как подгоняемые приближающейся неотвратимой гибелью. Их тела пылали в темноте коварным черным огнем, а звериный крик Анюты заставлял нервно поежиться во сне всех «конторских тумбочек» в округе.

Время летело, мягко омывая своими потоками неприкрытую голову Графа. Жизнь сладким густым киселем заливала тело. Одним утром Граф вышел на балкон, посмотрел на вяло текущую внизу реку, разделявшую город напополам; на уродливый мост (держащийся на одной огромной железной ноге, посредством паучьих тросов) и объединяющий город воедино; на лес вдалеке и теплый дым в небе. Шум ветра ледяной вечности, который дул сквозь колотый череп и глазницы Графа, почти стих. Комок запечной любви к теплу, к городу, подкатил к горлу, слегка прижав дыхание.

* * *

Утро было раннее ясное, чистое сквозь грязное окно. Граф был еще вхлам пьян, когда проснулся от непривычных криков и человечьего мычания. Внизу стучали железные колеса. На полу чернела лужа несвежей крови.

Граф вспомнил, как вчера слушал ватные стихи поэтессы Али, взрослой, но доброй девочки лет сорока. Она жила у вокзала, может, и сейчас живет.

Как странно, что покинутые города, растаяв в тумане, на самом деле не исчезают, а продолжают существовать, некоторые считают, что туда можно вернуться.

Закрыв солнце, над лицом Графа склонилась огромная лохматая голова с небритой рожей, огромными, налитыми водой подглазинами под серо-никакими глазами, и свисающей с усов желто-зеленой соплей, грозящей обрушится на Графа.

- Гляди, блядь, проснулся! - констатировал сопливый. - Они, блядь, друг друга на мелкие…, юшка до потолка, а он в две дырки дует, все до пизды, я хуею.., - охуев, сопливый отпрянул от Графа и раскинулся на своем месте.

Граф резко поднялся, встал на скользкий от невысохшей крови пол, и пошлепал к тамбуру, его штормило. В тамбуре курили невыспанные мятые фуражки. Сральня занята, в организме все ссохлось.

Высадили и препроводили в ментовку почти весь вагон. Графа угораздило дрыхнуть прямо на месте преступления, за что он получил от ментов хорошо по рогам, сутки отсидел в забитом пассажирами “обезьяннике”, был обшмонан на тему денег, и, к большому его удивлению, вскоре, с приличным фингалом, и без претензий по поводу отсутствия документов, был выкинут из отделения на привокзальную площадь. В кабинке вокзального сортира Граф вытащил из задницы вонючую, припрятанную еще в поезде сотенную, сполоснул и вышел в город.