Выбрать главу

— Никак нет, — пробормотал, переминаясь с ноги на ногу, младший. — Вызывали… Просят немедленно…

С этими увальнями с Лесбоса трудно разговаривать. Мало того, что не разберешь, что они там лопочут на своем полутурецком диалекте, так еще и ужимки эти странные… Вон топчется, как лошадь, пальцами штанины скребет, а голову-то, голову совсем на плечо завалил, будто его параличом перекосило. Губы мокрые, слюнявые, глаза блуждают. Идиот, да и только. Нет чтобы встать перед начальством по стойке «смирно» да доложить как полагается.

— Смотри у меня! — Дядя Костас погрозил ему пальцем и, не торопясь (а куда спешить? слава богу, тюрьма еще не загорелась), пошел через открытый двор к административному крылу — путь для его возраста не близкий.

«Видно, с вокзала завернули», — размышлял по дороге старший надзиратель. Чтобы на субботний вечер господин Болакис задержался на службе — не было еще такого. С утра заглянет, поторчит в кабинете часок для виду — глядь, и след его простыл, и до понедельника увидеть его не надейся: пусть тюрьма набок заваливается, пусть арестанты разбегаются — у господина начальника свои заботы.

Тут дядя Костас остановился: а не связано ли это все с молодчиком из номера второго? Неужели так прихлопнуть его спешат, что ни дня потерпеть не могут? То-то он сегодня горестно так посмеивался, когда с защитником своим говорил. Чувствовало сердце, подсказывало. Так и сходится все: в ночь на воскресенье удобнее вывозить, не ожидает никто, шуму меньше будет. Вот и господина Болакиса к бумагам приставили, и его, старика, беспокоят.

Хотя, с другой стороны, господин Болакис правила уважает, и на нарушение его не подобьешь. Нет, не подобьешь. Человек он независимый, на своем настоять умеет, через него переступить еще никому не удавалось. Если надо, он и министру ответит как полагается.

Значит, не то. Дядя Костас встрепенулся и зашагал побыстрее: под горячую руку и распечь могут за нерасторопность.

Однако господина Болакиса в кабинете не оказалось. На его месте сидел худощавый лысоватый человек в золотых очках, голова такая круглая: из Эпира, наверное, родом. У всех эпирцев круглые головы.

Увидев старшего надзирателя, эпирец улыбнулся приветливо, как будто дядю родного встретил, поднялся и через стол протянул руку:

— Господин Мелидис? Очень, очень рад. Прошу садиться.

«Нечему пока радоваться», — подумал дядя Костас, но руку, конечно, пожал и сел осторожно. Впрочем, ни удобства, ни облегчения оттого, что сел, он не испытал: в этом кабинете он еще ни разу не присаживался; господин Болакис предпочитал, чтобы ему докладывали стоя. Так и короче выходило, и проще: естественная была дистанция.

— Дело в том, что…

«Сейчас тянуть слова начнет, — подумал старший надзиратель неприязненно. — Все они оттуда такие, круглоголовые».

— Дело в том, что… э… я назначен… э… начальником тюрьмы… взамен ушедшего… э…

«Так, — сказал себе дядя Костас, — ты говори, говори потихоньку, а мы пока подумаем. Вот оно как обернулось для господина Болакиса. Вернется в понедельник на службу, а службы-то у него и нет. Жаль человека: где он еще найдет тюрьму такую хорошую, тихую? Здесь до него были такие авгиевы конюшни…»

А господин Меркурис все жевал свою речь, как жвачку, и давно уже понятно было, что его можно не называть «господин начальник», и что человек он здесь новый, и что не мешало бы им сработаться. Неясно было одно: что ему от дяди Костаса нужно?

Старший надзиратель слушал его краем уха, думая при этом одновременно о двух вещах: во-первых, о том, что не сработаться им, непонятно пока, почему, но не сработаться, и, во-вторых, о том, как же так получилось, что господин Болакис был смещен в свое отсутствие, прямо как-то не верится, уж очень крепко сидел на месте человек.

Наконец в тягучей речи нового начальника послышалось что-то важное, целенаправленное, даже настойчивое: «в порядке исключения… э… ввиду чрезвычайной важности… э… возможно, вы понадобитесь… будьте наготове… во избежание эксцессов… передать на исполнение…»

— Не положено, господин начальник, — угрюмо сказал дядя Костас.

— Во-первых, я же просил вас называть меня господин Меркурис. А во-вторых, что значит «не положено»? Я предупреждаю на случай, если придет бумага из министерства… и я буду вынужден…

— Согласно порядкам, бумага прийти не должна, господин начальник.

— Замечу кстати, господин Мелидис, — неожиданно четко заговорил новый начальник, — что от вас требуется только выполнение ваших прямых обязанностей — передачи осужденных на исполнение…

— Никак нет, — возразил дядя Костас. — Гарантировать порядок во вверенном мне отделении я не смогу. Поскольку случай, о котором идет речь, есть явное нарушение правил, возможны будут беспорядки в процессе передачи на исполнение…

— Так сделайте их невозможными.

«Ну, уж нет, — подумал старший надзиратель, — ты сюда явился нарушать порядок, так сам порядок и обеспечивай».

— Осмелюсь доложить, господин начальник, я четверо суток в тюрьме безвыходно. Устал, господин начальник.

— Ах, даже так? — Меркурис настолько был удовлетворен, что снял свои золотые очки и посмотрел на старшего надзирателя простыми глазами. — Что же, очень хорошо. Вы уволены… э… господин Мелидис.

Дядя Костас встал.

— Разрешите передать дела, господин начальник?

Круглоголовый моргнул, надел очки.

— Нет… э… не вижу необходимости. В отделение можете не возвращаться… все будет сделано без вас… э… явитесь в понедельник. Всего хорошего.

— Слушаюсь, господин начальник.

И старший надзиратель тюрьмы Каллитея Константин Мелидис в свои пятьдесят пять лет потерял такое теплое и по нынешним временам приличное место.

*

Ужин принес Ставрос. Он был чем-то обозлен: даже не произнес свою излюбленную шутку («Как, ты еще здесь? А я думал, ты уже ушел»), молча поставил на стол котелок с кипятком, швырнул лепешку и тут же вышел. Никос, сидевший за столом и просматривавший черновики старых писем, рассеянно потрогал рукой теплый бок котелка и продолжал читать:

«…Где я нахожусь в ожидании смерти. Может быть, когда вы будете читать эти строки, меня уже не будет в живых. Я хотел бы, чтобы наша кровь содействовала умиротворению нашей многострадальной родины. К сожалению, произойдет обратное…»

Нет, поведение Ставроса сегодня поистине необычно. С утра он весь дрожал от злорадства, а сейчас, когда надзирателям наверняка уже известно, будет ли приведен приговор в исполнение, Ставрос угрюм и подавлен. Что это может означать? Стоп, стоп, никаких поспешных умозаключений. Вряд ли Ставрос станет предаваться унынию из-за отсрочки исполнения приговора. Это враг, и враг торжествующий. Он уверен и не скрывает этого, что на этот раз Никосу не уйти отсюда живым.

Димитриос Бацис, у которого была отличная память на имена, рассказал Никосу, что брат Ставроса был казнен андартесами за измену: он выдал немцам семью одного из партизан. После освобождения, чтобы отомстить за брата, Ставрос вступил в банду МАИ (так называемая «сельская группа самозащиты») и занялся поисками «убийц». Каким-то образом ему в руки попал список всех партизан, принимавших участие в казни. Отряд Ставроса схватил человека, оказавшегося однофамильцем одного из этих партизан, и Ставрос лично расправился с ним: вспорол ему живот и сунул туда все медали, полученные этим человеком за участие в Сопротивлении. Об этом в свое время писала газета «Ризоспастис»… Позднее отряды МАИ были включены в регулярную армию. По окончании военной службы Ставрос обрел спокойствие здесь, в отделении смертников, где его жажда мести удовлетворялась почти ежедневно.

«К сожалению, произойдет обратное: наша кровь не будет содействовать умиротворению, дружественному объединению народа. И это потому, что правые никогда не стремились к умиротворению…»

Никос отлично знал, к чему стремились правые: пытаясь избавиться от тяготеющего над ними обвинения в национальной измене, правые были одержимы комплексом боязни очевидцев и под видом кровной мести устраняли в первую очередь тех, кто был вправе обвинить их в измене.