Выбрать главу
*

Затем свои показания дал агент пирейской охранки Тавуларис, «не упускавший из виду Белоянниса» уже пятнадцать лет, — иными словами, работавший в асфалии при Метаксасе, затем при оккупантах и после освобождения — при нынешнем режиме. Тавуларис был нужен Никосу сейчас, просто необходим. Ни по рангу, ни по роду службы он не имел права излагать общие положения: полковник Симос этого просто ему не позволил бы. Общие положения были привилегией полковников и генералов. В силу этого Тавуларис был вынужден говорить о конкретных вещах: о конкретных, ежедневных действиях Никоса Белоянниса с апреля по декабрь 1950 года. Поэтому Никос подал своему адвокату знак, что вопросы Тавуларису будет задавать он сам.

Пирейский филер действительно был старинным знакомым Никоса: первая их встреча состоялась в 1934 году, то есть семнадцать лет назад. Никос был поражен: этого маленького тщедушного человечка совершенно не брало время. То же изможденное лицо с раз и навсегда застывшим выражением тоскливого беспокойства, та же пышная копна густых и черных, совершенно не поседевших волос — только когда Тавуларис, пригнувшись, прижав к груди шляпу, уходил со свидетельского места, Никос заметил, что на голове сыщика образовалась за эти годы внушительная министерская плешь, как бы взятая напрокат и принадлежавшая раньше гораздо более дородному и солидному человеку. Проходя мимо Никоса, Тавуларис кольнул его взглядом своих маленьких близко поставленных глаз — и ни торжества, ни любопытства не было в этом взгляде, деловитая прикидка размеров, не более: чем-то филер напоминал второразрядного портного.

Подумать только, этому человеку Никос был обязан тем, что ему так и не удалось окончить университет. Именно на основании показаний Тавулариса, следившего за Никосом с самого его вступления в партию, Никос был исключен из университета как политически неблагонадежный элемент. Слежка Тавулариса тогда была робкой, ненавязчивой, отчасти заискивающей: ты, мол, меня видишь, я тоже тебя вижу — нам нечего друг от друга скрывать. Стоя где-нибудь в толпе на митинге и ловя на себе снисходительно-презрительный взгляд Никоса (тогда, по молодости, Никосу даже льстило, что к нему сочли нужным приставить персонального агента), Тавуларис вроде как бы сконфуженно пожимал плечами: что поделаешь, служба. Но глаза его при этом смотрели бесстрастно и деловито, как у портного, снимавшего мерку. Тавуларис был не из тех, кому доверялось делать молодым людям внушения: за все время «знакомства» Никос ни разу не слышал его голоса и лишь на очной ставке в том же 1934 году был изумлен, услышав его мощный бас.

Тавуларис утверждал, что слежка за Белояннисом началась задолго до ареста. Это было что-то новое по сравнению с «процессом девяноста трех», на котором Тавуларис дал показания лишь о том, как Белояннис вел себя в момент ареста. Видимо, асфалии не с руки сейчас, на фоне «шпионского процесса», признавать, что Белояннис был арестован во время случайной облавы. Поэтому Тавулариса представили как «тень Белоянниса», по крайней мере в последние несколько дней. Данные о передвижениях Никоса в последние дни были мало-помалу накоплены, оставалось только нагрузить их чисто «шпионскими» подробностями — и новый козырь готов. Обвинение было уверено, что Белояннис станет отрицать само существование «тени», как явную и нелепую ложь, и даст возможность сделать вывод, что даже эта, нарисованная Тавуларисом, картина последних дней перед арестом, вероятно, неполна. Но расчет был слишком груб. Белояннис не стал оспаривать того, что за всеми его передвижениями следили несколько дней, и поинтересовался лишь, были ли все изложенные только что «подробности» сообщены военной контрразведке, а если нет, то почему, а если да, то как же получилось, что «процесс девяноста трех» не стал «шпионским процессом»?

Полковник Симос слишком поздно сообразил, что Тавуларис заваливает всю конструкцию обвинения. Старый филер залепетал, что он всегда своевременно докладывал обо всем вышестоящему начальству, и господин Ангелопулос может засвидетельствовать это лично, и письменные его донесения всегда были оформлены вовремя и аккуратно… Наконец полковник Симос вмешался и, резко отчитав свидетеля за невнятность речи и несобранность мыслей, выдворил его из зала суда.

Посовещавшись, обвинение выпустило на сцену старого знакомого Никоса, господина Ангелопулоса, начальника отдела асфалии по борьбе с коммунизмом. Ангелопулос пустился в общие рассуждения о сверхчеловеческой хитрости и цепкости агентов Коминформа, борьбе с которыми он посвятил всю свою жизнь. Конечно, заявил он, наши агенты нередко малограмотны и косноязычны, но они искренне преданны делу, а искренность и патриотизм суть те черты, которых коммунисты напрочь лишены, что позволяет им, конечно, быть более раскованными в своих действиях и мыслях, но добродетель ли это — вот вопрос.

О добродетелях Никос не стал с ним спорить и позволил Цукаласу двумя-тремя вопросами закрепить успех, в результате чего господин Ангелопулос был вынужден признать, что, возможно, старый агент кое-что преувеличил — единственно из преданности и патриотизма.

Трагической ноткой на этой «ярмарке лицемерия» прозвучали показания свидетеля обвинения Илиаса Аргириадиса. Если Цукалас полагал, что, подобно Питакасу, Аргириадис откажется от данных им на предварительном следствии показаний, то Никос был иного мнения. Тип психики Аргириадиса был более устойчив, малоподвижен и менее подвержен всякого рода внутренним колебаниям. По-видимому, асфалии удалось найти рычаг, которым этот «лежачий камень» своротили с места, а дальше уж он сам покатился под уклон, все набирая и набирая скорость, и никакие внутренние преграды остановить его уже не могли.

Аргириадис в самых общих чертах изложил официальную версию «заговора»: главарь — Белояннис, его правая рука — Вавудис, при котором он, Аргириадис, был вторым радистом и его непосредственным подчиненным. Все остальное его, как рядового исполнителя, не касалось. На вопрос, знал ли он о том, что передаваемая информация носит военный характер, Аргириадис отвечал утвердительно (а как он мог ответить иначе?). Когда же его спросили, во имя чего он пошел на такое опасное дело, Аргириадис механически ответил: «Меня терроризировал Вавудис». Его попросили объяснить, как он понимает слово «терроризировал». Аргириадис пояснил: «Я его боялся».

Вопросы Цукаласа он понимать не желал: переводил вопросительный взгляд на председателя суда или на прокурора, и только после их «перевода», в котором, конечно, содержалась формулировка предполагаемого ответа, начинал отрывисто говорить. Несколько раз Цукалас возражал против такой формы допроса, но председатель суда снимал его возражение. Когда же поднимался Белояннис, Аргириадис цепенел и погружался в транс или умело разыгрывал крайнюю степень ужаса. Обвинение ликовало: «Вы что, не видите, что Белояннис его гипнотизирует? Мы требуем, чтобы вопросы задавались только через адвоката!» Но это была уже бессмыслица: Никос должен был задавать вопрос через Цукаласа, Цукалас — через Симоса, и только на вопрос Симоса Аргириадис отвечал.

— Подонок, подонок! — бледнея и стискивая кулаки, шептала Элли. — На что он рассчитывает? Ведь он же сам себя топит!

— На что он может рассчитывать? — спокойно отвечал Никос. — На спасение жизни, конечно. Ты думаешь, он действует во имя каких-то высоких идей?

— Нет, это провокатор! Из трусости он не стал бы брать на себя столько…

Действительно, из показаний Аргириадиса выходило, что после смерти Вавудиса он был вторым, после Белоянниса, лицом «шпионского заговора». Фактически он сам подписывал свой смертный приговор — причем без всяких к тому оснований.