Выбрать главу
*

…Мицос стоял в конце коридора, держась за решетку. Легче не стало, но приступ животного страха понемногу проходил. В третьей камере громко, навзрыд, плакала женщина, но теперь в рыданиях ее Мицос уже не слышал ничего зловещего.

— Всем лучше станет, — сказал он вполголоса. — И вам, и ему. Не жил человек, а мучился…

Он представил себе лицо Рулы — завтра, когда она узнает о том, что произошло. Ну что ж, и не такое переживали. Он знал, он подготовил заранее все, что ей скажет: ни в чем не виноват, сказал, что знал, от самого держали в секрете. И еще — что уходит из этого богом проклятого места поспокойнее да почище работу искать. Грязное это дело — тюремное, скажет он Руле, и Рула (не сразу, конечно, потрясение, конечно, будет, если уж даже ему, толстокожему, эта ночка недешево обошлась) — Рула будет довольна. Уходить отсюда надо, это точно. Хоть и жалко сейчас, когда в гору пошел.

*

…Комиссар Спанос неторопливо подошел к трем лежащим в ряд на тротуаре телам. Один из жандармов посветил фонариком.

Глаза Рулы были широко раскрыты, из угла рта тонкой струйкой текла кровь. Толстощекий Василис лежал, как будто зажмурившись, с хитрой улыбочкой на губах. Худое лицо Алекоса было строгим и сумрачным, глаза полуприкрыты, голова чуть повернута в сторону…

Какое-то время жандармы молча рассматривали юные лица убитых. Свет фонаря плясал по земле, и оттого казалось, что все трое живы. Но даже в складках брезента, которым они были накрыты по плечи, угадывалась застылость, окаменелость, смерть.

— Скоты! — прошипел Спанос и, не глядя, наотмашь ударил подвернувшегося под руку агента. Своего, конечно, на жандарма поднимать руку при офицере было рискованно. Но попался как раз свой — охнув, откатился в тень, и ни звука протеста, возмущения, жалобы. — Не уследили, проморгали, скоты! Вот что у вас под носом делается!

Жандармский офицер, тоже, видимо, чувствуя себя не совсем правым, подскочил и принялся объясняться, ссылаясь на приказ стрелять без предупреждения, — ну, все понятно было, на что-то ведь надо и ему ссылаться.

— Дети совсем, — перебил его Спанос, и офицер удивленно смолк. — Дети совсем. Жалко. Мы бы из них все по ниточке…

И, махнув рукой, Спанос медленно пошел к своей машине.

*

«Целый месяц мы взбирались на решетки с половины седьмого, чтобы в тревоге, затаив дыхание, прослушать последние известия из репродуктора, установленного во дворе. Целый месяц трепетали наши души. То нам казалось, что его убьют и никакой надежды нет! То, видя, что в его защиту поднялось все человечество, мы начинали верить, что его спасут!.. Только по воскресеньям на рассвете напряжение несколько ослабевало. Так было годами: по воскресеньям — день бога! — людей не казнили…

И в то воскресное утро одни бродили по двору, другие мыли котелки, подметали камеры…

И вдруг:

«Сегодня утром, незадолго до восхода солнца, в обычном месте казней…»

«В четыре часа двенадцать минут 30 марта 1952 года у подножья горы Имиттос, в нескольких километрах от центра Афин…»

«У подножья горы Имиттос, в афинском предместье Гуди, в воскресенье ночью при свете автомобильных фар…»

«Сегодня в 4 часа 12 минут утра в Гуди, близ Афин, расстреляны член ЦК Компартии Греции Белояннис, редактор журнала «Антэос» Бацис, 60-летний рабочий Калуменос и Аргириадис, просьба о помиловании которых была отклонена королем. Место расстрела было окружено сильными отрядами военной полиции, расстрел производился при свете прожекторов».

«В воскресенье на рассвете…»

«В афинском предместье Гуди…»

«У подножья горы Имиттос…»

«При свете автомобильных фар…»

*

Заявление Политбюро ЦК Компартии Греции по поводу казни Белоянниса и его товарищей.

«Сегодня в 4 часа утра в Гуди, близ Афин, казнили выдающегося героя греческого народа и всемирной армии мира товарища Никоса Белоянниса.

Сегодня перестало биться пламенное сердце великого борца греческого народа и миролюбивого человечества. Он отдал все свои силы и свою жизнь за освобождение Греции, за победу демократии и социализма во всем мире».

Василики Белоянни:

«Бывают минуты, когда я впадаю в отчаяние, и тогда я не знаю, что со мной делается, что я говорю. Я проклинаю тогда тех, кто убил моего сына, и желаю, чтобы их детей постигла такая же трагическая смерть для того, чтобы они сами поняли мои страдания. Но тотчас же я вижу рядом с собой моего Никоса с его улыбающимся, полным света лицом. И он говорит мне: «Нет, мама. Пусть я буду последним». Тогда я прихожу в себя и успокаиваюсь. Я желаю, чтобы зло исчезло и чтобы никакая другая мать не испытала моих страданий. Мой Никос ушел от меня. Никоса послали к его сестре. Могила, которую ему вырыли, находится рядом с ее могилой».

Элли Иоанниду:

«Они явились как настоящие убийцы в три часа утра, а в четыре часа тридцать минут был написан кровавый эпилог подлейшей, гнуснейшей судебной инсценировки. Мы до сих пор ничего не знаем. Нам ни с кем не разрешали говорить в течение всего дня. Ему сковали руки и даже не дали возможности высказать его последнюю волю. Мне разрешили сказать ему последнее прости через решетку маленького глазка тюремной камеры.

И все закончилось ночью. Убийцы понимали, что подобное преступление не должно происходить при дневном свете. Они рассчитывали, что с помощью пули им удастся избежать безжалостных ударов хлыста, ударов раскаленного железа, каким было для них каждое слово Никоса. Они скоро поймут, как они ошибались, считая, что со смертью Белоянниса все закончено…

Напуганные своим преступным делом, ответственные за это лица боятся показаться. Они прячутся друг за друга, надеясь, что таким образом они могут укрыться от ответственности. Но это им не удастся. Пусть они знают, что им этого не избежать. Я, пережившая это кровавое злодеяние, хочу вам назвать их всех не потому, что вы их не знаете, но потому, что я хочу, чтобы их имена остались в ваших сердцах, написанные самой кровью Белоянниса.

Я обвиняю как лиц, прямо ответственных за убийство:

…всю фракцию Папагоса в палате депутатов и в армии, которая оказывала на правительство очень сильное давление для того, чтобы оно осуществило убийство, намереваясь при этом извлечь политическую выгоду в случае, если Пластирас покроет себя кровью.

Я обвиняю короля Греции — иностранца, главное занятие которого состоит в том, чтобы подписывать приговоры нашим товарищам по борьбе, Панопулоса и всю клику из охранки.

Николопулоса и всю клику генерального штаба, которые являются наиболее точными исполнителями воли иностранцев в Греции…

Я обвиняю военных судей, которые осудили нас на смерть, так же как и верховный суд, потому что скандально-фантастическими решениями они придали преступлению «легальную санкцию»…

Если генерал Пластирас настаивает на том, чтобы мы ему поверили, пусть он укажет поименно одного за другим лиц, ответственных за преступление. Только таким образом он может избежать народной мести и своей окончательной политической смерти.

И если он хочет, пусть он примет все это как личный вызов и пусть он ответит, если может, как человек и как солдат…

Вот основные виновники преступления…

Пусть они знают, что гнев народа их быстро похоронит под непобедимым потоком мщения. И завтра их будут знать только под именем — убийцы Белоянниса».

Что они могли ответить на эти слова? Конечно, они вольны были сделать вид, что не слышат, звания и должности позволяли им уйти от ответа — и большинство из них воспользовалось этой возможностью. Но для себя, для внутреннего обихода… нет, не о муках совести идет речь, а о естественном для каждого преступника стремлении самооправдаться. «История вынесет свой приговор» — вот что они могли бы сказать в свое оправдание.

Никос был мертв, и эти господа могли себе позволить поговорить теперь о суде истории. Они уверены были, что он не встанет из своей могилы на Третьем кладбище в Коккинье, не взглянет им в лица огненными глазами и не заговорит с презрительной и жесткой усмешкой: