В отношении “любил” я хочу и должна верить этому, я хочу оставить себе эту маленькую иллюзию ― иначе слишком гадко. Но когда невольно вспоминается та мучительная ложь, ненужная ложь, которая превышала необходимость “неверного представления о себе”, тогда делается даже стыдно за себя. Как же я была доверчива и глупа! “—” Бедная Магда! Узнав, что она внезапно уехала в Обоянь, ― я подумала, что на сей раз ты сказал правду... Сколько лжи! Нужна ли она была только для поддержания “неверного представления”? Нет и тысячу раз нет! Ты не только подводил меня постепенно к правде о тебе, нет, ты систематически расширял, укреплял и углублял ложь! “—”
Ты пишешь, что не хочешь оправдываться за свой поступок, ― а все твое письмо построено именно так. Какими иллюзиями питаешься ты в отношении своих изобретений? Не в отношении ли изобретения, под которое просил семь тысяч аванса на I кинофабрике, и, урвав малую толику, уехал в Охват, и не про тебя ли дело в МУРе, где ты сумел отговориться, и не про тебя ли была телеграмма по отделениям Совкино: “С изобретателем Винавер ни в какие отношения не вступать”. Как видишь, мне известно теперь про тебя многое, если не все; известно и такое, о чем писать не хочу... Триста рублей долгу тяжелым камнем лежат на мне, ибо тот, кто давал их, не думал, что меня снимут с работы, а ведь сняли меня только по обвинению в соучастии в грабеже, а не за растрату: я заняла деньги, чтобы покрыть украденное тобой. Двести рублей взяла у Алексея... Напиши мне, если ты действительно веришь в свои изобретения, не могу ли я как- нибудь помочь реализовать это? Мне очень нужны триста рублей. Но, конечно, это глупость, что я тебе это написала. Я ведь тебе не верю! Моя жизнь... Ее нет и быть не может, в особенности после гибели нашего ребенка, тяжелого аборта, сделанного втайне ото всех... Да что говорить! Твои родные уверили меня, что ты сумасшедший “клептоман”, могла ли я, узнав такое, рисковать? Прощай! Больше мне не пиши!»[25]
Следователь
Моей удаче радовались не столько я и мои родители, сколько Арося. Он прославлял мой судьбоносный аппендикс и говорил, что непременно посвятит ему поэму.
Я начала посещать занятия, не ожидая окончательной поправки. В новой студенческой среде освоилась быстро. Тревожило лишь то, что ответа на запрос деканата о присылке студенческих и комсомольских документов не было. И вдруг приходит письмо от сибирской сокурсницы Тоси, в котором она сообщает, что бюро вузовского комсомола (членом которого я, кстати, тоже была) посчитало мой уход из Иркутского университета «дезертирством», а посему потребовало от ректората документы по запросу юрфака МГУ не высылать, а меня из комсомола исключить. И что решение уже передано на утверждение в райком комсомола. Я поняла, что мое «дезертирство» вызвало особенно большое раздражение у москвичей, занимавших в выборных органах главенствующее положение (в отличие от сибиряков, мы умели хорошо выступать на собрании, организовать самодеятельность ― моя работа по созданию коллективного хора и декламации в дни Октября удостоилась особенных похвал). Ребята из Москвы завидовали моей удаче и просто мстили. Так, собственно, оценивала обстановку и Тося.
Не помня себя от возмущения, я добилась приема у одного из секретарей ЦК комсомола, объяснила ситуацию, показала документы об операции, копии которых выслала в Иркутск. Секретарь тут же принял все меры, чтобы «не допустить дальнейшей глупости» (так он выразился). Тут же, при мне, затребовал из райкома мое комсомольское дело и выдал справку для деканата. Через две недели меня вызвали в ЦК комсомола и вручили комсомольскую карточку, в которой не было никакого упоминания «о дезертирстве». А вскоре из Иркутска прибыли и остальные мои документы.
Весна началась с мокрого, сбивающего с ног ветра. Гулять по улицам сделалось невозможным, и Арося однажды буквально силой затащил меня к себе домой. Его мать после операции на кишечнике, произведенной профессором Юдиным два года назад и не принесшей излечения, уже практически не вставала с постели. Вечером приходили с работы мужчины ― отец, Арося и его брат Сея. Домработница Варя подавала ужин, а потом мы с Аросей занимались. Как-то незаметно получилось так, что в доме у Ароси я стала своим человеком. Софья Ароновна худела и желтела с каждым днем. Я часто сидела возле нее на стуле и читала вслух. Иногда я опаздывала на поезд, и меня оставляли ночевать.
25
Игорь ответил еще двумя письмами, причем даже просил прислать мою фотографию, а также всякие бумаги, наброски статей и прочее. Я выполнила эту просьбу, но теперь уж без всякого письма; он понял всё и в последнем письме попрощался «навек». Так оно и вышло. Больше я его никогда не видела! Да, случайно один родственник моей подруги, услышав от нее историю Игоря и сопоставив ее с материалами, которые ему стали известны из отчетов людей, ездивших в Соловки, уверял, что, как он понял, молодой узник по фамилии Винавер бросился бежать вплавь и был застрелен охраной. Моя подруга Соня очень просила меня сходить в Еропкинский переулок и узнать, правда ли это. Но я отказалась. Такое тяжелое прошлое, да еще и с таким «финалом» ворошить никак уж не хотелось...