Один из китайцев, откинув от ворот бревно, ушел в фанзу, другой остался с Норбо.
Цыциков подкрался к углу изгороди.
— Тау-ю?[51] — спрашивал Норбо, показывая на север.
«Вот еще, сатана, — выругался про себя Цыциков. — Не иначе по-китайски…»
— Ю[52].
— И га-тау?[53]
Тот, что уходил в фанзу, вернулся с мешком. Норбо взял у него мешок, закинул за плечо.
Китаец снова подпер ворота бревном, и все трое гуськом зашагали в лес, минуя тропу, на север.
Очирка не пошел за ними.
«Черт с ними — и с китайцами, и с этим Норбо! — подумал он. — Какое мне дело до них? Пусть бодают бурятскую юрту, пусть ломают… Мне-то что? У меня-то нет никакой юрты. Своей-то нет! Была материнская и ту поломали… растащили по столбику. Меня самого ищут, ловят, а поймают — забодают, цепями прикуют к дереву, повесят на золотопромывательной машине. Черт с ними, со всеми! Мне бы сыскать теплое жилье, перезимовать… А там — лето, каждый кустик ночевать пустит».
Ушли те трое. Стихло в лесу. И опять, как давно, тогда… при встрече со стариком-каторжником, убегавшим каждую весну с тюремного этапа в лес по зову «генерала Кукушки»… опять вспыхнула в груди обида на кого-то, стародавняя обида. И он не знал, как ему поступить. «Черт с ними!» — легко сказать. А ведь никак не выходил из головы этот плюгавый сын старшины из улуса Кижи. Какая-то сумасбродная жаркая мысль стучала в голове: «Чего тебе?.. Поди и убей Норбо. Под нашу бурятскую юрту копает…» Выругался, проворчал сквозь зубы: «Бездомный я… Черт с ними!»
Поплелся нехотя, сосало тягостно где-то в груди, неведомая сила звала, тянула туда, куда ушел Норбо с китайцами. Но он отмахивался сам от себя: «Отпусти, черт! Дай крышу над головой. Зима грядет…»
Цыциков нанялся в работники к богатому манзе[54]. Звали его Ли Сюй. Он был толстым, неповоротливым. Всегда мрачен и молчалив.
Цыциков жил в фанзе хозяина за перегородкой. Рано утром он топил в комнате у Ли Сюя печку. Затем разводил огонь в очаге и варил просо в чугунной чашке.
От печи тянулась труба под нары. Жар и дым текли по трубе, обогревая фанзу. Труба выводилась во двор и оканчивалась полым деревянным столбом, откуда дым уходил на волю. Но то ли печь была сложена не столь искусно, как надо, то ли труба имела щели, а только фанза вся заполнялась дымом. По знаку хозяина Цыциков открывал дверь. Дым быстро убывал, но в фанзу врывались клубы морозного воздуха. Холод — снизу, жара — от трубы и печки, сверху — дым…
Все утро Цыциков бегал от печки к двери, кашляя и утирая слезы, проклиная в душе и хозяина, и себя. «Ничего, нашел теплое житье-бытье…» — бормотал он, ругаясь.
Ли Сюй почти не замечал своего работника. Вечером голым расхаживал по комнате, заплетал и раскручивал косу на затылке, рылся в белье, выискивая вшей. Утрами манза ел много и подолгу. Усевшись за столик, не продрав как следует глаз, надышавшись дыму, он уже требовал просо. Цыциков подавал ему глиняную чашку, полную каши, и тот ел ее двумя тоненькими деревянными палочками. Кашу манза запивал едким соусом из стручкового перца.
После завтрака манза показывал Цыцикову на очаг. Это означало, что горячие угли пора засыпать золой — дольше сохранится жар.
Весь день, пока работник молотил ячмень, Ли Сюй сидел возле очага — курил трубку, пил чай или просто грелся, подставляя теплу то живот, то спину.
По праздникам хозяин стряпал себе пельмени, не доверяя работнику. Ел он их с утра до полудня, запивая подогретой водкой. Водку наливал в такую крохотную чашечку, что в пору воробью напиться.
После праздника белого месяца Ли Сюй открыл игральную фанзу. Карточные игры там начинались после завтрака и продолжались до полуночи. На нарах стояло семь столиков, за каждый столик усаживалось по четыре китайца.
Цыциков по велению хозяина относил для играющих козлиное или свиное мясо, булки, печенье на пару. Он же подавал водку и следил за освещением фанзы — подливал время от времени в горящий ночник травяное масло.
Играли манзы азартно, но молча, с бесстрастными лицами, не выпуская изо рта дымящиеся трубки.
За отдельным столом посреди фанзы сидел китаец в черном халате. Он вел записи: кто выигрывал, кто проигрывал…