Закрыв полог, Кудеяров выкашлялся и сказал тихо:
— Долго вы тут побасенки рассказывали. Князья да графья ружья на царя ладить не сдумают. Одного поля ягода, из одного бурьяна крапива, Муравьев-то за царя головы нам поотвинчивает, не зажмурится. А с чего бы это Бестужевы за нас встревали? Нужны мы им…
— А чео царь-то их вешал-казнил?
— Трон не поделили. Чео еще? — уверенно заключил Кудеяров.
— Наше дело маленькое, — отозвался Аким. — А только селенгинские буряты премного ими довольны. Глядят на ихнее обхожденье и не нарадуются. Старшего-то Бестужева в улусах кличут Красным солнышком.
— Ври боле! Да не заговаривайся.
— А мне чео врать? Что слышал…
В шалаше затихли. Предутренний сон сладок — так и кидало куда-то вниз вместе с пахучей хвоей, белеющим пологом, одиноким звенящим комариком. Глаза закрывались сами собой, пьян-трава кружила отяжелевшую голову.
— Бурят есть такой… Убугуном зовется, — зевая, через силу начал рассказывать Аким Алганаев. — Бестужевы всем наукам его обучили, и теперь будто бы он сам мастерит дальнозрячие трубы и гармошки. А та гармошка на твою ладонь поместится.
— Накось выкуси! Вранье!
— А что? Вон ученый бурят в Иркутске… Банзаров… служит при генерале, сколько заморских языков познал!
— Это верно, нет ли, что этот Банзаров вступился за казаков перед есаулом.
— Банзаров-то нас оправдал, да генерал не схотел. Свово чиновника протурил на гауптвахту, не посмотрел на то, что тот в языках всех превзошел в Иркутском городе.
— Отведали и вы, братцы, генеральского лозняку. Добро бы за себя наказанье принимали, а то за братских[38] казачат, — вставил Алганаев. — Похлестали вас не ахти как, да спина-то противится все едино.
— Назимову крепенько всыпали. Да из урядников… в рядовые!
Помолчав, прислушались к грозе, к бивуачным звукам.
Ванюшке вспомнились казачата-подростки из Сортолова и Атаганова полков.
Серый дождливый денек… Туман, холодная морось по кустам. Под ногами чавкала коричневая гнилая водица.
У парнишек носы, уши посинели. Все поободрались, оголодали, из сил выбивались. Увидели казаков… хоть и не своих, не из Сортолова и Атаганова полков, а все же казаков — гатить просеку приостановили, глаза вылупили, обрадели. Может, думают, русские казаки чего да нибудь из дому родного для них привезли, от матушек, от батюшек? Может, думают они, с боргойских степей приехали? Может, думают, мы вручим есаулу бумагу от атамана, в коей велено им, братским, бросать холодное и вонючее болото и отправляться по домам.
А мы что? У нас — ничего. Приказ есаула: явиться в распоряжение офицера немца Гюне для присмотра за братскими подростками и охраны его благородия.
Аким вот сочувствовал: добро бы, мол, за себя наказанье принимали, а то за братских казачат…
А что они? Парнишки и есть парнишки. Жалко ведь, как же… Может, по первому разу от родных батюшек да от родных матушек увезены черт те куда! Еще молоко на губах не обсохло, а ворочай жердями — гати болото.
Узнали братские казачата, что не привезли русские казаки ни бумаги от атамана, ни харчей и одежонки от родных — съежились, сгорбились, глаза у них потухли. Повздыхали и потянулись гуськом вздымать на плечи намокшие жерди.
В сумерки ткнулся в шинель Кудеярова серый продрогший комочек. Плечи трясутся, в ознобе весь. Под глазом синий рубец. Это немец его… Парнишка плачет: «Офицер грозился побить палками».
Обогрели его у костра, накормили печеной картошкой. Урядник Андрюха Назимов… сам дома такого оставил… Погладил по жестким коротким волосам парня, покачал головой: «Пропадете все тут еще до зимы!»
Утром урядник обратился к Гюне:
— Разрешите, ваш бродь, брацким сделать передых. Мы бы их помыли, баньку стопили прямо в балагане, по-черному. Обовшивели они. Обутку починить надо, кафтанишки залатать. Детишки ниче не разумеют. Бани отродясь не видали, иглы не держали. Жаль на них глядеть.
Немец усами задергал, и сам весь задергался. Накричал на урядника, велел «выбросить из головы телячьи нежности».
Назимов сказал Кудеярову и Жаркову: «Не ужиться нам с немцем. А детишков вызволять из беды надо. Сами под суд пойдем, а вызволять надо. Грех на душу возьмем, ежели они к зиме перемрут тут, как мухи».
Грех на душу не взяли, под суд пошли…
Кудеяров приподнялся на локте, спросил:
— Где она, правда-то?
Ему ответили похрапыванием. У Акима храп нарастал с булькающими звуками, постепенно заглушая все, и вдруг обрывался и пропадал. У Жаркова храп безостановочно пел фистулой-подголоском. Ванюшка улыбнулся и повернулся на бок.