Его внешний вид резко выделялся, и не раз упоминался в мемуарах. Придирчивый, но миролюбиво настроенный Готорн, временами живший в Конкорде, в 1842 году описал Торо так: «Молодой человек, в котором все еще сохраняется слишком много дикой первозданной природы… Он страшен, как смертный грех, – длинноносый, с капризным ртом и с неотесанными, какими-то деревенскими, хотя и вежливыми, манерами… Кажется, что он ведет индейскую жизнь среди цивилизованных людей. Под „индейской жизнью“ я имею в виду отсутствие всяких систематических усилий в добывании средств на жизнь».
Джеймс Кендалл Хосмер вспоминал, как повзрослевший Торо «…стоял в дверях, а его волосы выглядели так, словно причесались сосновой шишкой. Рассеянный взгляд серых глаз, затуманенных глубокими раздумьями о чем-то далеком, выдающийся нос и растрепанная одежда со следами прогулок по лесам и болотам». Его ученик из Нью-Бедфорда, Дэниэль Рикетсон, по словам биографа Уолтера Хардинга, вспоминал «мягкость, доброту и ум синих глаз Торо» и отмечал, что «хотя его руки были длинными, ноги короткими, кисти и ступни крупными, а плечи заметно покатыми, во время ходьбы он отличался силой и энергичностью». Голос его гремел, даже к концу тирады, когда утихал из-за туберкулеза.
Последним путешествием писателя стала отчаянная поездка в Миннесоту, ради якобы целительных свойств ее сухого климата. Как вспоминал пастор унитарианской церкви Роберт Кольер, к которому он заглянул в Чикаго, «слова его были столь же явственными и приятными для слуха, как голос великого певца… Он то и дело на мгновение останавливался, подбирая нужное слово. Или с душераздирающим терпением делал паузу, чтобы справиться с болью в груди. Но когда он заканчивал предложение, оно получалось идеальным и цельным, без изъяна, а слова – совершенными. Когда я время от времени читаю его книги, слышу не свой голос, а звучащий в тот день».
Как же Торо обрел свой литературный голос, куда благозвучнее современному уху, нежели напыщенное, суетное и витиеватое, как и положено бывшему священнослужителю, ораторство Эмерсона? Безграничный простор выразительных и нравоучительных предложений Эмерсона, скорее, утомляет нынешних читателей. Мы словно видим сидящих перед ним слушателей, наслаждающихся эпиграммами и благословениями. Атмосфера Торо более замкнута. Его взор обращен не на аудиторию, а на обширный мир ощущений, увиденных и названных с потрясающей точностью. Возьмем эти фразы, почти из начала «Недели»:
«Мы бесшумно скользили вниз по течению, иногда вспугивая щуренка из его убежища в кувшинках или леща из стайки. Порой медленно и тяжело поднималась маленькая выпь, чтобы ускользнуть от нас, или выпь побольше взлетала из высокой травы при нашем приближении, унося подальше свои длинные ноги, чтобы встать на них в безопасном месте. Черепахи тоже быстро ныряли в воду, когда лодка поднимала рябь на поверхности среди ив, разбивая отражения деревьев. Берега уже не блистали красотой, и еще недавно яркие цветы своими поблекшими красками показывали, что год клонится к закату. Но эти унылые оттенки придавали натуральность, и в остатках жары берега казались мшистыми стенами колодца с прохладной водой».
Все это – текучее созерцание, скользящее от одной выпи к другой, вплоть до парадоксального вывода, что увядающие краски усиливают «натуральность» цветов, словно они выражают какую-то идею. Длинный абзац продолжает список латинских названий цветов на лугах Конкорда, а заканчивается наблюдением автора, как при первых лучах утренней зари на воде внезапно открываются белые кувшинки. «Когда я проплывал мимо, целые поля белых бутонов молниеносной вспышкой открывались передо мной, словно развертывая знамя». Это не совсем «записки натуралиста», как у Гумбольдта или Одюбона, хотя слова и передают свежесть континента, все еще изучаемого и описываемого. Но это и жизнь, детальная манифестация обнадеживающей философии Эмерсона, изложенной теологическим стилем в его дебютной книге «Природа». Где «каждое природное явление – символ некоего духовного», где Природа лежит в основе Души, где «Душа меняется, формируется, преуспевает». Эмерсон одобрительно цитирует ученого-естествоиспытателя Сведенборга: «Видимый мир и взаимодействие его частей есть циферблат мира невидимого», и утверждает: «Аксиомы физики передают законы этики». Торо, впитавший идеализм Эмерсона, погрузился в великую метафору Природы и тоже превратился в подобие ученого. Как он позже назвал себя, «мистиком, трансцеденталистом и вдобавок естествоиспытателем» – и автобиографом. В итоге автор собрал и передал в журналы два миллиона слов: редкие моменты и наблюдения, все более точные и утонченные, собранные отовсюду. Эмерсон, как и другие респектабельные жители Конкорда, скептически относился к столь личным и чудаковатым проявлениям, рассказав своему дневнику, что «Торо не хватает немного честолюбия… Вместо того чтобы возглавить американских инженеров, он стал распорядителем на вечеринке еловых шишек». Тяга Торо к фигуральному «сбору шишек» бросала его в дали. Он бродил по побережью Кейп-Кода, где разбиваются волны, и поднимался на скалистую вершину горы Ктаадн в Мэне. Но все равно возвращался в глушь маленького Конкорда – микрокосма, ставшего для него космосом.