Выбрать главу

На кухне уже не распивается шампанское с благословения Яна Адамовича, и Юзя Юльевна тотчас переходит на французский, едва появляется Ирина Семеновна. И этот французский звучит уже не легкомысленно и распевно, а с демонстративной жесткостью и с плохо скрытой иронией. И Ирина Семеновна видит краем глаза эту рыжую распоясавшуюся буржуйку, вылупившую оскорбительные насмешливые глаза, и слышит эту каркающую речь и похохатывание Жоржетты в ответ, и понимает, что говорят о ней, и бежит с кухни прочь.

Из комнаты Ванванча в комнату Ирины Семеновны тянется труба парового отопления, и сквозь незаделанную дыру в стене долетает даже слабый шепот, даже дыхание, а уж нескрываемые слова, срывающиеся с губ хозяйки, и подавно. Что-нибудь вроде: "Феденька, Феденька, кушай хлебушек... он сладкий..." "Головку-то наклони, дурачок, наклони, не видать чегой-то, а ну, погоди..." "Это у ней-то глаза добрые? Нееет, не добрые. Добрые? Ну, ладно, добрые так добрые, ну и ладно..." "Ты учись, учись, дурачок, старайся... Мамку-то кто кормить будет? А это чего у тебя?" "Я, мам, детальку выточил...". "Хороша!" "Ну, ладно, мам, я книжку почитаю". "Ну, читай, читай, кто ж тебе не велит? Ну, прямо барин какой..."

Ванванч уже знает, что окна его комнаты выходят на север, а значит, Ирина Семеновна с Федькой живут на востоке, а Каминские с другой стороны на западе, и это странно. И если раньше голоса из-за стены не воспринимались как речь со смыслом и значением, то последнее время он стал слышать отдельные слова и фразы и понял вдруг, что это же слова! Что они произносятся не случайно, что это не просто гудение за стеной и шелест, и карканье, а слова, выражение жизни, осмысленное и математически четкое, несмотря на кажущийся сумбур междометий и всяких лукавых вводных словечек. И он слышит голос Юзи Юльевны: "Ну, хорошо, завтра обязательно... впрочем, мы с тобой, только ты и я, ты поняла?" "Улица Орхидей... Это звучит? Ор-ши-де, мадемуазель". "Мама, я видела маленького тараканчика. Он очень милый..." "Фу, Жоржетт!" Затем он наклоняется к трубе парового отопления так, что уши его направлены одновременно на восток и на запад, и в тишине начинает улавливать журчание слов с двух сторон, и они вливаются в него и сливаются, перемешиваются, и возникает диалог, и уже трудно не слышать, и он смотрит на бабусю, виновато улыбаясь.

- Вай, коранам ес, как слышно! - говорит она шепотом. - Разве можно подслушивать чужие речи, когда они не для тебя? Ты не слушай, балик-джан[7], это стыдно. Ты делай свои дела, как будто ничего не слышно...

- Жоржетта говорит про тараканчика, - смеется Ванванч.

Бабуся приставляет пухлый палец к губам: "Тссс..." ...У бабуси было пять дочерей: Сильвия, Гоар, Ашхен, Анаид, Сирануш и сын Рафик. Она вышла замуж шестнадцати лет за отменного столяра Степана. Фамилия его была Налбандян, от слова налбанд, то есть кузнец. По-русски он звался бы Кузнецовым. Марию выдали за него с трудом, ибо она была дочерью купчишки, хоть и не слишком богатого, но все же. А жених, хоть и красивый, но столяр. Отец гневался. Бабуся ходила заплаканная. Степан (это уже армянский Степан), сжав кулаки и губы, простаивал под ее окнами до рассвета. И дверь их судьбы все-таки раскрылась. И они вошли в нее, не оглядываясь по сторонам, не замечая чужих порядков, никому не завидуя, думая лишь о своем и ощущая себя высшими существами. Музыка их жизни не таила в себе внезапных откровений - она была традиционна и уже обжита, как древнее жилище: Мария была молчалива, улыбчива и покорна, Степан - грозен, величествен и вспыльчив, но вдруг мягок, и вкрадчив и отходчив. Он нависал над юной женой в минуты гнева, и его красивое и жесткое лицо становилось багровым: "Как ты могла, Маруся?! Все кончено! Все растоптано! Ничего исправить нельзя!.." Она покачивалась перед ним, закусив губы, стройная, беспомощная, едва сохраняя присутствие духа; уставившись на свою домашнюю туфельку, высунувшуюся из-под длинной юбки, и считала про себя: "Мек, ерку, ерек, черс[8]..." и так до десяти, и когда произносила "тасс"[9], он начинал затухать, сникал, смотрел в окно. Тогда она как бы между прочим тихо спрашивала: "Степан, не пора ли корову кормить?" - "Конечно пора, Маруся", - говорил он мирно и буднично и отправлялся в хлев.

Старшая дочь, Сильвия, Сильва, была стройна и красива в мать, но вспыльчива и авторитарна в отца. Как странно сочетались в ней большие невинные карие глаза, мягкий покрой плеч - и гнев, неукротимость; или тихая, проникновенная, доходящая до простого дыхания речь и внезапно визгливые интонации торговки, но тут же извиняющееся бормотание и пунцовые щеки, и всякие суетливые старания замазать, стереть, замолить свой грех. Но было в старшей дочери и кое-что свое: был здравый смысл, было житейское мастерство и абсолютное невосприятие романтического.

Она взрослела стремительно и целеустремленно. Представления о собственном предназначении были конкретны и точны. Детских игр для нее не существовало, сентиментальное отрочество обошло ее стороной, в двадцать четыре года, в пору разрухи и гражданской войны, она внезапно стала главной хранительницей очага, и оторопевшие, потерянные родители смирились перед ее неукротимостью. Она работала в американском обществе помощи России, решительно вышла замуж за не слишком молодого преуспевающего врача, обольщенного ее красотой, твердым характером, вполне продуманной и ясной перспективой и прочими совершенствами. Прикрикнула на отца, когда он вздумал засомневаться в ее выборе, и тут же обняла с очаровательной улыбкой.

Мужа она не любила, но уважала и ценила и, не унижая его достоинства, сделала так, что он чувствовал себя осчастливленным ее властью. Так же внезапно и по-деловому она родила дочь Луизу, Люлю, и вообще все в ней: и поступки, и предвидение, все ее житейское умение были столь добротны и правдоподобны, что многие умники, пытавшиеся ей противостоять или соперничать в искусстве жить, терпели сокрушительное поражение. Общественные страсти были ей чужды. Это напоминало ей игру в куклы. И белые и красные были ей одинаково неинтересны, и громкие их восклицания, сжигавшие толпы соплеменников, оставляли ее равнодушной. "Я в куклы никогда не играла", - отвечала она на вопросы особенно настойчивых оппонентов. Но в практической жизни она умела все, во всяком случае, это подразумевалось в восхищенных придыханиях ее знакомых и близких. "Спросите у Сильвы, говорили они, - попросите Сильву, пусть Сильва решит". Никто никогда не видел, как она плакала по ночам от заурядного человеческого бессилия, а если и видели, то считали, что это просто издержки темперамента или сильной воли.

Анаида умерла в отрочестве от брюшного тифа.

Гоар была стройна, хороша собой, улыбчива, чистоплотна до умопомрачения и беспрекословна в послушании. Ее выдали за пожилого врача, которому полюбилась эта привлекательная юная армянская барышня из простой, но здоровой, высоконравственной семьи, мечтающая о тихой благополучной семейной жизни и множестве детей, и она перешла в этот новый круг из кукольных забот детства, как-то незаметно, естественно сменив матерчатых чад на живых и трепещущих. Она заимствовала от матери ее теплоту и участливость, хотя в матери это было от Бога, а в ней от житейской потребности, словно нарисованное на картоне. Она не просто, как мать, служила Богу любви, а выполняла свой не очень-то осознанный долг перед природой... И если старшая сестра, Сильва, напоминала костер и гудящее пламя, способное и согревать и осветить, но и сжечь дотла, то Гоар была похожа на свечу, в потрескивании которой слышались иногда и жалобы, и маленькие домашние обиды, и укоризны.

Ашхен родилась в начале века, словно только и ждала, чтобы благополучно завершилось предшествующее благонамеренное столетие с нерастраченными еще понятиями чести, совести и благородства, а дождавшись, выбралась на свет Божий в каком-то еще не осознаваемом новом качестве, нареченная именем древней армянской царицы, будто в насмешку над здравым смыслом. Темно-волосая, кареглазая, крепко сбитая, презирающая кукольные пристрастия, Ашхен, облазившая все деревья окрест в компании соседских мальчишек, вооруженная рогаткой, обожающая старшую сестру Сильвию за ее непреклонную волю, молящаяся на мать и отца и сама готовая на самопожертвование всегда: утром, вечером и глубокой ночью. Слезши с дерева и накричавшись с мальчишками, она становилась молчалива, словно вновь накапливала растраченные слова, сидела над книгой или, оторвавшись от нее, глядела перед собой, высматривая свое страшное будущее.

вернуться

7 Дорогой (арм.).

вернуться

8 Один, два, три, четыре... (арм.).

вернуться

9 Десять (арм.).