Выбрать главу

- Почем? - строго спрашивает бабушка.

Торговец подгоняет ослика к самому окну, вынимает из хурджина глиняную глазурованную банку, наполненную свежим мацони, и обстоятельно говорит о его достоинствах...

- Почем, я тебя спрашиваю, - говорит бабушка.

Он называет цену. Она громко удивляется, хотя цена уже много лет неизменна.

Ванванч торопливо ест свежее утреннее мацони. За окнами тифлисский гомон. Позднее утро. Дедушка вернулся с базара с большой оранжевой дыней. Нерсес, сын дворника, зовет с улицы Ванванча поиграть. Счастье и предвкушение благодати, чего не бывает в Москве, хотя Арбат переполняет кровь и чувства, и поминается ежеминутно, и оплакивается в разлуке. Дедушка совсем старый - ему шестьдесят шесть. Потом, наконец, появляется папа. Стройный, внезапный, в белой косоворотке, с тонкими запястьями. У него слишком яркие губы, каких нет ни у кого, и когда он целует в щеку или в шею, или в лоб - нежное, обжигающее, полузабытое прикосновение ощущается долго...

У папы темная пышная шевелюра и маленькие усики. Он с откровенным восхищением разглядывает Ванванча: "Какой ты большой! Ну просто взрослый мужчина! Совсем москвич!.." и раскрывает сочные пунцовые губы, посверкивая ровным рядом ослепительно белых зубов. "Папочка, ты повезешь меня на Фуникулер?" - "Конечно, генацвале, обязательно". Но Ванванч знает, что папа не совершит этого: ему некогда, у него партийные дела. Дедушка разрезает оранжевую дыню, но папа отказывается: ему некогда. Он забежит попозже, и они отправятся на Фуникулер. Но Ванванч знает, что этого не произойдет, что он по какой-то арбатской разнарядке определен под дедушкино и бабушкино крыло, и папа будет появляться с фантастической непредвиденностью, будет тискать Ванванча, нашептывать всякие смешные прозвища и вновь исчезать. И Ванванчу остается вновь грустить в разлуке, но нет в нем отчаяния, потому что благоговение перед папой столь глубоко и врожденно, что эта прерывистая лихорадочная связь представляется ему добротной и единственной из всех возможных.

Он отправляется играть в старый тифлисский дворик с Нерсесом и другими детьми, перемешивая армянские, грузинские и русские восклицания с той же самозабвенностью, с какой, перемешиваясь, витают вокруг него ароматы молодого чеснока, киндзы и грецких орехов, и лобио, и застоявшейся лужи под дворовым краном, и выстиранного белья... А там, во дворе он вспоминает Жоржетту, пока вновь не появляется папа.

Они идут по уличке, а дедушка и бабуся смотрят им вслед с деревянного балкона. Папа держит Ванванча за руку, а иногда обнимает за плечи. Уличка узкая, извилистая, выложенная булыжни-ком. Полдневное солнце. Короткие тени. У Ванванча на голове пестрая тюбетейка. Где-то там далеко - Москва, она за горами, над ней туман, а здесь - жара, и ослики лениво трусят по булыжнику, и летний трамвайчик повизгивает на крутых поворотах. Папа подсаживает Ванванча в вагон, а сам вспрыгивает уже на ходу, легко и плавно, с полуоборотом, с форсом, так, что женщины в вагоне ахают, и он им улыбается ослепительно. Через две остановки они выходят на Эриванской площади. Трамвайчик, звеня и повизгивая, уносится куда-то, а они идут через Сололаки[14], стараясь не высовываться из густой тени деревьев, пересекают Лермонтовскую, входят в прохладный подъезд. И вот уже распахнута темно-коричневая дубовая дверь, и маленькая, сухонькая, сероглазая бабушка Лиза протягивает руки к Ванванчу, и тихое знакомое: "Кукушка, генацвале!.."

Кто его когда-то назвал этим именем - неизвестно. Но это случилось именно здесь, в прохладной, полутемной и громадной бабушкиной квартире, и, выпорхнувшее однажды из чьих-то благожелательных уст, так и остановилось на нем. Это тифлисский специалитет, неведомый Москве, и он ждет всегда провозглашения этого имени, замирая, с самых малых лет, всегда по приезде, словно зазвучав, оно теперь распахивает дверь уже в папины пространства, наполненные приглушенными переливами грузинской речи. Ну, с ним говорят по-русски, да и меж собой время от времени тоже, но гортанный акцент и взлетающая интонация, и уже не армянское округлое, откровенное "вааай!..", а стремительное "вайме!.." начинает господствовать в этих стенах, и не армянское каменистое, цокающее, безутешное "цават танем!..", а журчащее, переливающееся и высокопарное "генацвале!.."

Если бы он не был таким маленьким приезжим дурачком, а был бы постарше, и голова его варила бы получше, и он мог бы размышлять о собственной судьбе с практической дотошностью и расчетом, он подумал бы о том, что приятно быть всеми любимым и видеть устремленные на тебя счастливые глаза множества близких людей, нуждающихся, оказывается, в тебе и в твоих глупостях, и он сумел бы оценить все это, и их самих, и радоваться, что они живы. Но он этого не умел, и они пока прочно существовали вокруг него и даже казалось - навеки.

И вот они входят в эту квартиру, на улицу Паскевича, полутемную от приникших к окнам старинных раскидистых лип. И едва затихают первые поцелуи и объятия, как начинается привычное, будто непрерывное существование с раскрытой на коленях книгой, какими-нибудь приключениями Робинзона Крузо, с тарелкой, наполненной желтеющей медовой тутой, с отдаленными голосами бабушки Лизы и папы из кухни. О чем они говорят? Это его не касается. Это его пока не касается. Он совершенно спокоен: он знает, что скоро придет тетя Оля, папина сестра, и будет судорожно обнимать его худыми руками и будет рассказывать ему тихим голосом о походах Александра Македонского или об убийстве замечательного Марата подлой притворщицей Кордэ, и бледные губы рассказчицы будут шептать в полумраке гостиной: "...и тут, Кукушка, внезапно распахнулась дверь..." Вошедшая на минутку бабушка Лиза спросит у дочери: "А Галактион не придет?" Это о прекрасном, громадном, кудрявом, неукротимом и вкрадчивом Галактионе с детскими глазами и улыбкой странника. "Он очень устал, мама", - скажет тетя Оля о муже, и все тотчас догадаются об истинной причине, а папа погладит сестру по голове: "Ты очень хорошо выглядишь, знаешь?" - "Ну а ты просто красавчик", - скажет сестра. "А посмотри, как мама хорошо выглядит, а? - скажет папа. - Мама, ты так хорошо выглядишь, что тебе можно позавидовать... Кукушка, ну-ка посмотри на бабушку..." - "Ага", - говорит Ванванч и продолжает читать. "Здесь слишком темно, - смеется бабушка, - ну что ты можешь увидеть?" И она уходит на кухню. Потом и тетя Оля уходит за ней, но появляется Вася, которого дядей Васей и не назовешь, а просто Вася, студент, насмешник. Он тычется большим носом Ванванчу в щеку и по-студенчески похлопывает его по плечам: "Кукушка, какой ты стал громадный!.. А ну-ка, какие у тебя мускулы? - и ощупывает хилую московскую руку Ванванча. - Ого! Настоящий силач!.. А в голове что творится? Какие идеи тебя одолевают? Твои политические пристрастия?.." "Он большевик", - говорит папа.

Вася играет Шопена на рояле, стоящем у окна, и посматривает на Ванванча с томной улыбкой меломана. "Хорошо играет Васька, правда?" спрашивает папа, обнимая Ванванча за плечи. "Я большевик", - думает Ванванч. И с умилением спрашивает: "Папочка, мы все большевики, правда?" Папа смеется. "И мама, и ты, - говорит Ванванч, - и я,- и вспоминает Жоржетту, - и Жоржетта..."

Постепенно все собираются к бабушкиному столу и сидят за длинным столом. Бабушка Лиза на главном месте, рядом с ней Ванванч, потом папа, тетя Оля, Вася, а потом и те, что пришли позже: дядя Миша, невысокий, полнеющий, немногословный и как будто бы даже застенчивый; дядя Коля, похожий на папу, но без усиков - все, почти все. Вот только Манечка-хохотушка живет в Москве, и о ней вспоминают, вздыхая.

А в стороне от всех сидит дядя Володя, самый старший. Он в черном костюме, в ослепительной белой сорочке и с пестрой бабочкой на шее. Он сидит прямо, вздернув мясистый подбородок, и серая фетровая шляпа неподвижно и торжественно покоится на его коленях. На слегка одутловатых, до блеска выбритых щеках - легкий отсвет, плывущий из окна. Краешки полных губ пренебрежительно опущены. "Володя, как хорошо, что ты пришел, - говорит дядя Миша, а сам смотрит на Олю, она кивает ему, - Кукушка все время спрашивал о тебе". - "Он очень хорошо выглядит, - говорит Оля,- не правда ли?" - "Володя, генацвале, - говорит бабушка Лиза, - пообедай". "Пообедай, говорят ему, - роняет дядя Володя, не меняя пренебрежительного выражения губ, - я уже обедал, отвечает тот. Да, но это же было вчера!.. Зато я хорошо помню..." Вася громко смеется захлебываясь. "В Женеве все обедали вместе, - говорит дядя Володя, - и большевики, и меньшевики, и анархисты, и эсеры..." - "А потом все перегрызлись, - говорит папа, - одни мы остались". - "Ну, знаешь, - говорит Володя, - не повторяй ленинские глупости... Это он со всеми перегрызся..." - "Сирцхвили, Володя, - говорит бабушка Лиза. - Как можно при ребенке?" - "Нервы не выдерживают, - шепчет Володя толстыми губами. - Ты хорошо знаешь, - говорит он папе, - куда их всех потом отправили". - "Не надо об этом, - говорит примирительно дядя Коля и напевает: - Алма-Ата - аул зеленый, там три базара и река, и все троцкисты молодые со всех губерний свезены..." Дядя Володя почетный революционер. Он получает революционную пенсию. Глядя на него, Ванванч всегда думает с восхищением, как он бросал бомбу в кутаисского губернатора. "Большая была бомба?" - спрашивает он время от времени у почетного анархиста, но тот не отвечает...

вернуться

14 Район в Тифлисе.