А значит, ползком, чтобы не ушибиться, и подальше от сцены, где сидел он и слушал. Они тоже пристально прислушивались и – как ограниченные, так и раскрепощенные прячущей их тьмой – рискнули рискнуть. Расползающийся шум шороха и шуршания. Репетиционная была небольшой; их тела тут же встретились и отпрянули. Он это услышал или предположил. «Здесь со мной, в темноте, есть другое существо? – шептал он, чревовещая за их тайный страх. – Что есть у него – что есть у меня? Четыре конечности, которые несут меня вперед и назад. Кожа, которая чувствует холодное и горячее. Шероховатое и гладкое. Что это такое. Что такое я. Что такое мы».
А значит, не только ползать – но и трогать. Это не просто разрешалось, это поощрялось. А то и требовалось.
Дэвид удивился, как много может узнать по запаху – чувству, о котором никогда не задумывался; теперь его обоняние бомбардировали данные. Будто ищейка или индейский лазутчик, он оценивал и уклонялся. Кроме него было еще пятеро парней, начиная с Уильяма: с виду – самый очевидный соперник, на самом деле – нет. От Уильяма шел запах дезодоранта, мужественный и промышленный – будто он переборщил с моющим средством. Уильям, красивый, светловолосый, стройный, элегантный, умел танцевать, сохранил некую генетическую память о традициях учтивости – как подать девушке пальто, как подать руку при выходе из машины, как придержать дверь, – чему явно не могла научить его безумная мамаша, потому что она пропадала по двадцать часов на двух работах, а когда и была дома, запиралась в спальне и отказывалась помогать детям, Уильяму с двумя сестрами, даже готовить или убираться, не говоря уже о такой роскоши, как домашка; чего только не узнаешь о четырнадцатилетних одноклассниках за какие-то недели, если ты ученик Театрального в КАПА. В Уильяма втюрились христианка Джульетта, толстая Пэмми, Таниква-танцовщица и ее адъютантки Шанталь и Энджи, визжавшие от удовольствия, когда Уильям раскачивал и наклонял Таникву низко над полом или кружил ее по залу, как волчок. Уильям не излучал особой страсти, разве что к танго с Таниквой; у его энергии не было сексуального жара, как у его пота не было запаха. Сейчас Дэвид держался от него подальше, даже пятку не задел. Следующий – Норберт: маслянистый запах прыщей. Колин: запах его нелепого клоунского афро. Эллери, у которого запахи маслянистости и волос сочетались чуть ли не аппетитно, почти привлекательно. Наконец, Мануэль – как говорилось в анкетах, «латиноамериканец», которых в КАПА почти не было, несмотря на их огромную численность в городе. Возможно, этим и объяснялось его поступление, – возможно, он здесь просто для галочки, чтобы школа получала финансирование. Неловкий, молчаливый, без заметных талантов, с сильным акцентом, которого он явно стеснялся. Без друзей даже в этом рассаднике близости, хотя ее так часто искали и так легко давали. Запах Мануэля – это пыльный запах его нестираной вельветовой куртки с подкладкой из искусственной овчины.
Дэвид двигался – полз ловко, проворно, не обращая внимания на возню, чирканья и вдохи. Вон тот узел шепотков и благоухающих средств для волос – Шанталь, Таниква и Энджи. Когда он проползал мимо, кто-то из них ухватил его за задницу, но он не замедлился.
Сара почти сразу поняла, что джинсы ее выделяют, как брайль. Легче узнать только Шанталь. Та каждый день без исключения приходила в кардигане до бедер, очень ярком – алом, цвета фуксии или морской волны, – туго стянутом ремнем с двумя петлями и панковскими заклепками. Кардиганы разные – ремень один или, может, несколько одинаковых. Как только свет погас, кто-то подобрался к Саре и щупал-лапал, пока не нашел груди, а потом с силой сжал, словно надеялся выдавить сок. Норберт, не сомневалась она. Пока свет горел, он сидел рядом, пялился на нее, как обычно. Она уперлась ладонями в пол и с силой пихнула обеими ногами, пожалев, что пришла в балетках, уже чумазых и посеревших, а не в своих ботинках с острыми носками, тремя пряжками и металлическими наконечниками на каблуках; их она недавно купила на заработок с утренних смен по выходным в пекарне «Эсприт де Пари», из-за которых приходилось вставать в шесть каждый день недели, хотя часто она не ложилась до двух. Извращенец, кем бы он ни был, молча укатился в темноту, даже не пискнув, и дальше она передвигалась на руках и ногах, по-крабьи, задницей к полу, сдвинув колени. А может, и Колин. Или Мануэль. Мануэль, который никогда на нее не пялился, никому не смотрел в глаза, чей голос она, может, даже еще не слышала. Вдруг его распирает от агрессии и похоти? «…Что только не найдется в темноте. Это – холодное, это – угловатое и не реагирует, если дотронуться. Это – теплое, с округлыми формами; если положить на него руки, оно поддается…» Голос мистера Кингсли, пронизывающий тьму, должен был их раскрыть – здесь все должно было их раскрыть, – но Сара закрылась и отрастила дикобразьи иглы, она неудачница, ее недавний шекспировский монолог – ужасен, тело – непослушное, все дерганое.