Выбрать главу
Ах, при таком освещении вам ничего не надо! Ни торжества справедливости, ни подруги. Очертания вещи, как та граната, взрываются, попадая в руки. И конечности коченеют. Это оттого, что в рассеянном свете холод демонстрирует качества силуэта — особенно, если предмет немолод.
Спеть, что ли, песню о том, что не за горами? о сходстве целого с половинкой о чувстве, будто вы загорали наоборот: в полнолунье, с финкой. Но никто, жилку надув на шее, не подхватит мотивчик ваш. Ни ценитель, ни нормальная публика: чем слышнее куплет, тем бесплотнее исполнитель.
1987

«Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве…»

М. К.

Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве все подозрительно: подпись, бумага, числа. Даже ребенку скучно в такие цацки; лучше уж в куклы. Вот я и разучился. Теперь, когда мне попадается цифра девять с вопросительной шейкой (чаще всего, под утро) или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь, плывущую из-за кулис, и пудра с потом щекочут ноздри, как будто запах набирается как телефонный номер или — шифр сокровища. Знать, погорев на злаках и серпах, я что-то все-таки сэкономил! Этой мелочи может хватить надолго. Сдача лучше хрусткой купюры, перила — лестниц. Брезгуя щелковой кожей, седая холка оставляет вообще далеко наездниц. Настоящее странствие, милая амазонка, начинается раньше, чем скрипнула половица, потому что губы смягчают линию горизонта, и путешественнику негде остановиться.
1987

«В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой…»

В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой, и одна в углу говорила мне: «Молодой! Молодой, поди, кому говорю, сюда». И я шел, хотя голова у меня седа.
А в другой — красной дранкой свисали со стен ножи, и обрубок, качаясь на яйцах, шептал: «Бежи!» Но как сам не в пример не мог шевельнуть ногой, то в ней было просторней, чем в той, другой.
В третьей — всюду лежала толстая пыль, как жир пустоты, так как в ней никто никогда не жил. И мне нравилось это лучше, чем отчий дом, потому что так будет везде потом.
А четвертую рад бы вспомнить, но не могу, потому что в ней было как у меня в мозгу. Значит, я еще жив. То ли там был пожар, либо — лопнули трубы; и я бежал.
1986

В Италии

Роберто и Флер Калассо

И я когда-то жил в городе, где на домах росли статуи, где по улицам с криком «растли! растли!» бегал местный философ, тряся бородкой, и бесконечная набережная делала жизнь короткой.
Теперь там садится солнце, кариатид слепя. Но тех, кто любили меня больше самих себя, больше нету в живых. Утратив контакт с объектом преследования, собаки принюхиваются к объедкам,
и в этом их сходство с памятью, с жизнью вещей. Закат; голоса в отдалении, выкрики типа «гад! уйди!» на чужом наречьи. Но нет ничего понятней. И лучшая в мире лагуна с золотой голубятней
сильно сверкает, зрачок слезя. Человек, дожив до того момента, когда нельзя его больше любить, брезгуя плыть противу бешеного теченья, прячется в перспективу.
1985

Стрельна

В. Герасимову

Боярышник, захлестнувший металлическую ограду. Бесконечность, велосипедной восьмеркой принюхивающаяся к коридору. Воздух принадлежит летательному аппарату, и легким здесь делать нечего, даже откинув штору. О, за образчик взявший для штукатурки лунный кратер, но каждой трещиной о грозовом разряде напоминавший флигель! отстраняемый рыжей дюной от кружевной комбинации бледной балтийской глади. Тем и пленяла сердце — и душу! — окаменелость Амфитриты, тритонов, вывихнутых неловко тел, что у них впереди ничего не имелось, что фронтон и была их последняя остановка. Вот откудова брались жанны, ядвиги, ляли, павлы, тезки, евгении, лентяи и чистоплюи; вот заглядевшись в чье зеркало, потом они подставляли грудь под несчастья, как щеку под поцелуи. Многие — собственно, все! — в этом, по крайней мере, мире стоят любви, как это уже проверил, не прекращая вращаться ни в стратосфере, ни тем паче в искусственном вакууме, пропеллер. Поцеловать бы их в правду затяжным, как прыжок с парашютом, душным мокрым французским способом! Или — сменив кокарду на звезду в головах — ограничить себя воздушным, чтоб воскреснуть, к губам прижимая, точно десантник, карту.