Выбрать главу

Я все готова стерпеть, только бы отдала, только б не разлучила! «Ираида Васильевна, — твержу я, стараясь не смотреть на нее, — пожалуйста, верните мне книгу!»

— Никогда! И никто мне не прикажет: ни директор, ни папочка с мамочкой — никто! Поняла?

Я не только поняла, я почему-то поверила ей. Я закричала:

— Это нечестно! Отдайте книгу! Она не ваша! Вы не имеете права!

— Я не имею права?! Ах, ты наглая! Вон отсюда! — Она никогда никого не выгоняла из класса, потому что никто никогда не послушался бы ее, но сейчас у меня перед глазами вспыхивал белый свет, я не видела ее лица, слова просто рвались сквозь плотное облако ненависти и туда же в это облако я прокричала:

— А вы! Вы просто воровка! — и выскочила из класса.

— Что случилось? Что ты здесь делаешь? — трясла меня за плечи пионервожатая Наташа. — А ну перестань реветь!

Уткнувшись красным, распухшим носом в стену, я зло прогрызала дыру на подоле своего передника и беззвучно, отчаянно плакала. Нет, я не раскаивалась в том, что сказала, и не боялась расплаты за свою грубость — все, что она могла сделать мне плохого, она уже сделала и худшего быть не могло: она разлучила нас, она злодейски прервала непрерывность общения — жгучая боль разлуки душила меня. Конечно, я знала, что достану книгу — но когда? В те годы час казался нестерпимо долгим, а день — пропастью во времени…

— Перестань грызть передник! — рванула меня за руки Наташа и потащила в пустой класс. — Рассказывай по порядку! — И через минуту уже сокрушалась надо мной: — Что ж ты наделала! Мы ж хотели тебе рекомендацию в комсомол дать! Как ты могла!..

Потом, конечно, пришлось извиняться, я делала это плохо, в основном вымаливала книгу, до последней минуты не веря, что угроза не отдать ее была всего лишь педагогическим приемом Ираиды Васильевны…

Настоящего примирения не получилось, но, к счастью, нам предстояло скоро расстаться навсегда — учебный год кончался, в следующем у нас, уже старшеклассников, урока пения не было.

Через несколько лет я уезжала в Москву поступать в театральное училище. Перед самым отъездом выяснилось, что на приемных испытаниях по искусству, так называемых турах, мне непременно придется петь. Практически я была обречена на провал. Вот когда я вспомнила об уроках пения, которыми, если соединить излюбленные выражения моего папы и Ираиды Васильевны, «нагло манкировала». Ведь могла же я выучить хоть одну песню, хоть как-нибудь — она, Ираидушка, наверняка была бы счастлива, если бы заметила, что силюсь, тужусь, — она бы в лепешку разбилась, но вдолбила бы в мою безухую голову хоть какую-нибудь простенькую песенку. Так с тоской думала я, и мне даже пришла в голову мысль пойти в школу, разыскать Ираиду Васильевну и… Но было ужасно стыдно, чем больше я об этом думала, тем больше я вспоминала такого, от чего становилось еще стыдней, и я не шла. Но покуда я вспоминала, сквозь раскаянье в жестокости, с которой я, мстя ей за сбою отчужденность от мира звуков, напоминала о ее безголосье, в грубости, наконец, просто в пренебрежении к предмету, — покуда я все это вспоминала, в меня вдруг прокралось еще одно воспоминание: оно взволновало меня, словно потребовало к ответу, призывало к преодолению…

И я пошла в школу. Занятий уже не было, но отпускное время для учителей еще не наступило и в канцелярии я отыскала Ираиду Васильевну. Мы долго говорили с ней — сначала больше я, а она только, удивленно вздернув жиденькие бесцветные бровки, слушала, потом она говорила, а я смотрела на нее, изо всех сил стараясь не зареветь — какой-то странной болью отзывалось во мне все: и ее тоненький голосок, и жиденькие легкие кудельки на голове, и полинявшая голубизна глаз…

— Конечно, это не совсем песня, — сказала, наконец, Ираида Васильевна. — Скорее это речитатив. Но давай попробуем.

И представьте себе: она слишком хорошо меня знала, чтобы тратить драгоценное время на бесплодные усилия. Она сразу взяла лист бумаги и сама широко и размашисто написала на нем слова песни. Потом она села к пианино и, аккомпанируя себе очень медленно, беззвучно шевеля губами, словно что-то нащупывая во рту, склонилась над листом и что-то писала между слов, над словами, между строк. Потом она протянула этот листок мне. Не знаю, можно ли совершенно глухого научить петь по такой подробной росписи. Мне кажется можно: на листе были даны скрупулезнейшие указания моим голосовым связкам, языку, губам — словом, я должна была запомнить мотив не на слух, а какой-то другой, механической памятью. Мы занимались с ней каждый день до самого отъезда. Я то ликовала, то приходила в отчаянье, и она меня подбадривала: