Этот странный, воображаемый сюжет, омытый сладкими слезами Николеньки Иртеньева, сбылся наяву в судьбе его сверстника Афанасия Шеншина. Четырнадцатилетнему подростку пришлось узнать, что он носит чужое имя, и живет в чужом имении, и напрасно называет отцом мужа своей матери. Подобно осужденному злодею, он вдруг лишился всех прав состояния, - нет, горше того - и подданства, и национальности. Отныне был он уже не русский дворянин, а "иностранец Афанасий Фёт", бедный гессен-дармштадтский кукушонок.
Годы, проведенные на скамьях лифляндского пансиона и Московского университета, не остудили обиды и безрассудной мечты вернуться в утраченный мир. Сам Гоголь нашел в желтой тетрадке стихов первокурсника Фета несомненное дарование, но владельцу тетрадки было противно собственное имя и безразлично собственное будущее, он стремился вспять, в ту судьбу, что ему не принадлежала. Фет хотел одного: снова стать Шеншиным.
Наследственное безумие притворилось трезвым расчетом. Поступить в армию, в кавалерийский полк унтер-офицером - только для этого и нужен был Фету университетский аттестат! Весной 1845 года это был кратчайший путь в родословную дворянскую книгу. Первый же обер-офицерский чин давал потомственное дворянство. Петр Великий словно нарочно ради Фета записал в Табели о рангах, что выслужившие обер-офицерский чин - "в вечные времена лучшему старшему дворянству во всяких достоинствах и авантажах равно почтены быть имеют, хотя бы они и низкой породы были". Вольноопределяющемуся действительному студенту производство в корнеты полагалось через полгода, от силы через год. Самое большее через год, вот увидите, он напомнит отцу - то есть мужу матери - его собственные слова о каком-то запросе из департамента герольдии: "Мне дела нет до их выдумок; я кавалерийский офицер и потому потомственный дворянин!"
Отец когда-то служил в уланах. Фет пошел в кирасиры. Спустя два месяца оказалось, что он просчитался, вернее - опоздал. Слишком много времени потерял в университете (злосчастный проваленный экзамен из политической экономии!). Император Николай I задумался о таких, как он или, допустим, как надворный советник Александр Герцен, - и подписал 11 июня 1845 года манифест, согласно коему права потомственного дворянства отныне приносил только штаб-офицерский чин.
Лет на десять затаить дыхание. Ничего другого не оставалось. Так игрок, потерявший в дебюте ферзя, с обреченным упорством продвигает проходную пешку.
В офицерской фуражке Фет похож на Германна из "Пиковой дамы" Пушкина: ожесточенные глаза обращены к фантастической цели; можно подумать, что на совести у человека с таким лицом - по крайней мере три злодейства. Но Мария Лазич уронила на платье горящую спичку нечаянно, и ничего ей Фет никогда, конечно же, не обещал...
Он убил двенадцать лет, чтобы сделаться штаб-офицером - гвардейским штаб-ротмистром. И опять опоздал. По указу императора Александра II от 9 декабря 1856 года для приобретения потомственного дворянства требовался теперь чин полковника. (" - Туз выиграл! - сказал Германн, и открыл свою карту. - Дама ваша убита, - сказал ласково Чекалинский".) Фет сдался, запросился в бессрочный отпуск, затем в отставку.
Во второй половине жизни он осуществил другой план - и все отыграл, сам удивляясь: "Судьбе угодно было самым настойчивым и неожиданным образом привести меня не только к обладанию утраченным именем, но и связанным с ним достоянием - до самых изумительных подробностей". А всего-то и пришлось жениться без любви на некрасивой, невеселой, тоже равнодушной - и превратиться в помещика, и разбогатеть, научившись премудростям сельского хозяйства, да скупить понемногу родовые земли, пережив братьев и сестер. И забыть о стихах навсегда - можно ли было предвидеть, что в старости и они вернутся?
Ничего не жалея, не брезгуя ничем, Фет разменивал жизнь на ассигнации мстительного тщеславия. "Представляю себе, что должен был вынести в жизни этот человек", - произнес император, подписывая 26 декабря 1873 года указ о присоединении отставного гвардии штаб-ротмистра Афанасия Фета к роду отца его Шеншина.
Все сбылось. Фета похоронили в раззолоченном камергерском мундире, а на могильном камне написали: "Афанасий Афанасьевич Шеншин".
Формула личного стиля повторяет, хотя и другими символами, формулу судьбы. Вот человек, который стыдился своей участи, отворачивался от зеркал. В мемуарах тщательно переиначил важнейшие факты. И вот его стихи: в них герой невидим. Безоглядная, болезненная искренность вся уходит в игру иносказаний, чувство обозначено почти всегда лишь инверсией. Стихи как бы проговариваются о какой-то печальной тайне нарочито, чтобы утаить унизительную.
И разве не отражается жизнь Фета в мещанской роскоши его словаря, в нервной рефлексии, разъедающей образ, в механической мелодии, прерываемой рыданьями?
Но как тихо становится в поэзии Фета, когда из хаоса душераздирающих диссонансов вдруг взойдет строка невозможной, неизъяснимой прелести:
Современники долго считали эту поэзию чересчур мудреной, затем утвердились в мнении, что она попросту глупа. Когда страсти утихли, история литературы отвела Фету боковое место во втором ряду, не слишком вникая в его помраченную общественную репутацию.
А потом и сомнительное происхождение данного приверженца так называемого искусства для искусства было принято во внимание. Как обстоятельство неблагоприличное, несколько и отягчающее. Наихудшие опасения Фета оправдались; но зато его биография поступила под охрану государства.
... Марья Петровна рассказала Полонскому - стало быть, рассказывала всем, - что ее муж умер от бронхита:
"Эта болезнь, сама по себе не опасная, расстроила и весь организм. Он все время был на ногах, так что мы не ожидали такого скорого конца. Были даже дни, когда он занимался с Екатериной Владимировной...
... 21 ноября доктор, который постоянно у него проводил ночи, нашел его лучше.
Афанасий Афанасьевич непременно требовал, чтобы я выехала кататься, простился со мной, поцеловал руку. Через полчаса я вернулась, его уже не было, умер очень спокойно, перешел из кабинета с Екатериной, Владимировной в столовую, сел на стул, стал тяжко дышать, домашние думали, что с ним сделалось дурно от слабости, затем дыхание стало все тише, и тише, и минут через пять его не стало. Милая Екатерина Владимировна так за ним ходила, что я этого не забуду всю мою жизнь, только ее замужество может меня с ней разлучить".
Какая мирная кончина, верно? Истинно христианская. Как трогательно прощался, и руку целовал перед получасовой разлукой, не предчувствуя, что навеки... Странен немножко доктор: по ночам неотлучно дежурит, а назначить постельный режим не решается. Но, может быть, при бронхите так и нужно или считалось в 1892 году, что нужно? Тем более что и днем больной не оставался без присмотра, спасибо этой Екатерине Владимировне (сиделка? секретарша?). Только что же она так оплошала, и прочие домашние с нею вместе: старику стало дурно, и хоть бы кто догадался помочь. Целые пять минут человек умирает на каком-то дурацком стуле, и никому в голову не приходит подхватить его, уложить на диван, подать воды. Наверное, не было там дивана, в этой столовой. Кстати: в столовую Фет перешел зачем? Вздумал перекусить, не дожидаясь Марьи Петровны? Но как же Софья Андреевна Толстая сообщала Страхову - и, конечно, со слов той же Марьи Петровны, - что Фет последние шесть дней не принимал пищи? А впрочем, мало ли какие бывают предсмертные причуды, и не все ли равно?