Я не то чтобы надеялся, что реальный сегодняшний Эдуард Стрельцов образца 1957 года мне хоть как‑то сумеет помочь. Но — а вдруг? Почему бы не использовать этот шанс? И, может быть, наоборот — если он ничем не пособит мне, то, глядишь, я выручу его?
Подлинную историю футболиста Стрельцова я помнил хорошо. В мае пятьдесят восьмого года (то есть всего через семь месяцев от сегодняшнего дня) он должен будет в составе советской сборной ехать на чемпионат мира в Швецию. Первый, кстати сказать, чемпионат для наших футболистов. А перед самым отъездом надерется в случайной компании, станет грубо приставать к девчонке — что там конкретно произойдет, так и останется неизвестным, но она подаст на него заявление за изнасилование. Стрельцова тут же арестуют и довольно быстро осудят. На двенадцать лет! Ни на какой чемпионат он, естественно, не поедет. Советская сборная, лишившаяся не только основного форварда, но и еще двух игроков, принимавших участие в той роковой пьянке, в Швеции «всего лишь» выйдет из группы и проиграет в четвертьфинале, что будет воспринято тогда как феерическое, разгромное поражение. А осужденный игрок отсидит пять лет, будет освобожден условно‑досрочно и даже вернется в большой футбол и снова начнет играть за сборную страны. Но здоровье Стрельцова будет подорвано (говорят, его даже на урановых рудниках заставляли трудиться), и он умрет в возрасте пятидесяти трех лет.
Разные ходили версии, почему его все‑таки тогда посадили. В официальную — что и впрямь насиловал — мало кто верил. Говорили, что ему мстили, потому что он грубо отверг знакомство с дочерью тогдашней властной гранд‑дамы Фурцевой. Утверждали, что он, дескать, собирался после чемпионата остаться в Швеции и играть в профессиональном клубе — страшное преступление по советским временам, практически измена Родине. А может, суровым приговором просто хотели показать, что все у нас, в СССР, равны, все взаимозаменяемы и никто не должен выпячивать себя. Или и вправду — милиция, прокуратура и суд просто пошли на принцип. Всегда ведь приятно засадить богатого, гордого и знаменитого.
Но сейчас, осенью пятьдесят седьмого, еще все в судьбе футболиста Стрельцова пока что можно изменить.
Меня не пугал афронт с Пастернаком. Я считал, что просто обязан снова попытаться.
Другое дело, что среди героев тех дней именно футболист казался наиболее труднодоступной персоной. Добраться до мастера «ногомяча» было труднее, чем до засекреченного конструктора или великого поэта. У себя дома игроки обычно не жили, обретались на сборах. Сидели на базах, за высоченными заборами, ограждаемые от соблазнов в виде спиртного и девочек. Их, как элитных скакунов, вывозили напоказ — сиречь на стадион, а потом быстро‑быстро отправляли назад, на базу, в заточение. И вот сегодня как раз должен был состояться матч на первенство Союза между командами «Динамо» и «Торпедо» — а Стрельцов играл, как знали все здешние болельщики и даже я, именно за «Торпедо».
Динамовцы к тому моменту уже стали чемпионами Союза. Торпедовцы сражались за второе место со «Спартаком», армейцами и «Локомотивом».
Играли на стадионе «Динамо» — гордом, красивом, старом, конструктивистском.
Туда я и отправился.
Народу было много, но не аншлаг. В кассах я без труда купил билет на лучшую трибуну за десять рублей. Никакому досмотру на входе меня не подвергли. Никаких рамок или обысков.
Публика на стадионе, в сравнении с началом двадцать первого века, тоже вела себя гораздо скромнее. Больше она походила не на болельщиков, как мы привыкли их себе представлять, а на посетителей симфонического оркестра, честное слово. Никаких тебе баннеров, барабанов, дудок, кричалок и, не дай бог, пиротехники. Никаких выделенных секторов для торсиды одной и другой команды. Сидели все вместе, вразброд. Динамовец запросто мог оказаться рядом с торпедовцем и наоборот. И не только не дрались, но даже не ругались — разве что друг над другом подтрунивали и пикировались.
Я нашел свое место и опустился на простую деревянную лавку — без спинки, без сиденья. Несмотря на непринципиальный характер матча, стадион заполнился почти весь — тысяч двадцать пять набралось. Матч транслировало телевидение — я разглядел на противоположной трибуне пару огромных камер.
Публика в целом выглядела дружелюбно. Еще бы, шел третий день длинных выходных, все успели выпить‑попраздновать‑закусить, поделать домашние дела и теперь были отпущены своими половинами на чисто мужское времяпрепровождение. Рядом со мной с одной стороны сидел кряжистый мужчина в кепке, с обветренными руками и лицом. А с другой — место занял человек в кашне, очках и шляпе. Тогда в Москве действовал непримиримый дресс‑код: если кепка — значит, работяга, в крайнем случае, мастер — в общем, пролетариат, доминирующий класс. Если шляпа, а тем более очки — стало быть, интеллигенция, полуподозрительная прослойка. Обоим моим соседям на вид было слегка за сорок, значит, оба прошли войну и выжили — и одно это заставляло относиться к ним с уважением.