Катенька! Если не вернешься ко мне, то и я, наверное, издохну, как эта кошка. И даже крест мне не поставят на могилу.
Все тело чешется, так и зудит, а в мыслях — ты и ты…
До последнего вздоха твой,
Катя! Катенька! Скоро, скоро я уйду туда, где можно любить одного Бога, а не тебя. Бога, которого мы никогда не познаем, как будто любовь к Нему — только скольжение по Его тени. Как холодно! Но я помню, помню тот вечер — я лежал полумертвый, и кровь у меня шла из горла, и дышать было нечем, и я звал на помощь, а ты сидела в соседней комнате, хохотала и целовалась с этим чучелом. Я, помню, говорил тогда, звал: «Катя, Катенька, мне совсем, совсем плохо… Любимая моя, приди…» Свой собственный голос казался мне странным и оторванным от меня самого. Точно я разговаривал со своим прошлым нечеловеческим транс-воплощением. Потом дверь открылась, и показалось это чучело, которое поклонилось мне и затем подмигнуло. А за его спиной — хохотала ты. Хохотала куда-то ввысь, не замечая нас. Катя, Катя, что ты тогда делала?!
Любимая, ответь. Почему ты ничего не говорила мне об этом существе раньше и почему оно повесилось у меня в прихожей?!! Как потом испугалась моя бедная, маленькая сестренка!! Почему у тебя последнее время стала такая прозрачная кожа, точно ты уходишь на тот свет, в то же время оставаясь здесь?!! Катя, Катенька! Почему у этого существа было столько галош, откуда он их взял? Мне потом пришлось, больному, с кровохарканьем, укладывать их в большой мешок и уносить в утиль-сырье. Только мне и забот перед смертью, что разносить галоши.
Как светит солнце в окно. Как быстро пронеслась жизнь! Хоть бы поцеловать перед концом свое предыдущее воплощение! Может быть, в нем я прожил лучшую жизнь. Катюша! Катюша! Ну скажи, скажи, что по-настоящему ты любила только меня, только меня. Приди, приди ко мне — приди абсолютно, сверху, приди перед моей смертью. Я чувствую, что от этого зависит моя будущая жизнь.
Катя, прощай!!!
Иногда девушка просматривала эти письма, почти не читая их. И только, когда уходила, наглухо закрепляла фортку, словно опасаясь, чтобы кто-нибудь не вылетел в окно за время ее отсутствия.
Тетрадь индивидуалиста
Эту старую, драную тетрадь нашел около помойки Иван Ильич Пузанков, сторож. Он хотел было обернуть в нее селедку, но по пьяному делу начал ее читать. Прочитав несколько страниц, он ахнул, решив, что у него белая горячка. Его напугало больше всего то, что ему — значит — нельзя дальше пить, а до литра водки он не добрал еще 200 грамм. Но гневно рассудив, что мы, пьющие, еще никогда не отступали, Иван Ильич пополз все-таки в ближайшую пивную. Там он продал эту невероятную тетрадь за полкружки пива и кильку одному озирающемуся, болезненному интеллигенту, который и сохранил ее в паутинах и недоступности.
Поганенький я все-таки человечишко. И еще более поганенький, что пишу об этом — любя;, кляну себя — негодяюшко, маразматик, ушки надрать мало — а все-таки люблю! И как люблю! По-небесному.
Но все же это подло, так любить себя… Особенно после того, что было… А что было, что было! И началось ведь все с того, что любил я не себя, а — ее… Как это удивительно — любить другого человека. На душонке, не обремененной тяжестью и страхами эгоизма, так легко, легко и чувствуешь себя как-то по благородному. Я бы всем влюбленным давал звание дворянина. Была она девица на вполне высоком уровне: в меру инфернальна, поэтична и страдала лунатизмом. Любил я ее страстно, но больше все как-то по-грустному. Бывало, прижму ее к себе, смотрю в ее глазенки таким сумасшедше-проникновенным взглядом, а она плачет. Плачет оттого, что уж очень выражение глаз моих было не от мира сего. А все, что не от мира сего, вызывало ручьи ее слез. И плакала она тоже не как все, а по-нездешнему, плакала не слезами, а мыслями; задумается, унесется куда-нибудь, и слезы падают просто в такт ее отчаянным мыслям.
Очень нервна была. Впрочем, мне только этого и надо было. По ночам я целовал ее одинокие, холодные ноги и нашептывал кошмары. Гладил ее прозрачную, тоже не от мира сего в своей нежности, кожу, впивался в ее плоть… и бормотал, бормотал… о страхах, о великом отчаянии жить среди людей, о смерти. Весь медовый месяц я рассказывал ей о смерти. Метафизично рассказывал, с бездночками, с жутковатыми паузами, когда все замирало; и визгливо валяясь в ее прекрасных, обнаженных, неприступно-мистичных ногах, выл, умоляя ее защитить меня от страхов, от жизни, от гибели… Бедненькая, как это все она выносила!