Выбрать главу

Православный аспект мессианской концепции славянофилов очевиден. Однако они предпосылали "русскость" и "славянскость" православию в археологическом и культурном планах. К тому же славянофилы пытались отодвинуть как можно глубже в прошлое момент встречи этих начал: так, Вельтман в "научном" труде 1866 года Дон, пытался показать, что славяно-скифы IV века были христианами и имели письменность, напоминающую кириллицу. Помимо влияния Гердера, немецкого романтизма и теософии Шеллинга, актуальность проблематики и интеллектуальных выступлений XVIII века будет ощущаться и в XIX веке. Безмятежная, братская, нежная, безразличная к иерархии природа русских предрасположила их к принятию христианства и сохранению чистоты. Привлеченные духовной жизнью, они естественным образом воплотили "иранский" принцип доброты и созидательной свободы, противоположный, согласно Хомякову, "кушитскому" принципу силы и внешнего материального порядка, которому подчинился Запад [Gratieux II, 68 - 82]. Исторические и филологические изыскания приводят Хомякова к открытию славянского происхождения индуистской и греческой мифологий, присутствия славян в Элладе и доримской Италии, вклада славян в формирование английской нации (слово "англичане" близко слову "угличане", жители Углича) [Бердяев 1997, 126]. Вместе с филологом Венелиным Хомяков говорит о "славянизме" гуннов [Gratieux II, 96]. Рассуждения о "древности славян" сопровождаются лингвистическим пуризмом. Почти через пятьдесят лет после Ф. Глинки Хомяков (написавший несколько сочинений по-французски) будет объяснять неудачи российского флота обилием иноязычных заимствований в морской терминологии [Хомяков 1955, 188 - 189]. Русский язык задействован мессианским мистицизмом: освобожденный от норм, навязанных ему "западничающими" грамматиками, он должен открыть миру всечеловеческую истину [К. Аксаков II, 405]. В том же круге идей оказывается выраженная Гоголем мечта о национальной науке [Хомяков 1955, 157] и "целостном знании", синтезе религии и науки, разума и чувств, "гносеологическом утопизме, полагающем предел философии и означающем конец истории" [Rouleau, 239]. Новизна на этот раз заключается в мотивировке этого знания свойственным истинно русскому духу стремлением к "цельности мышления" [Киреевский II, 326].

Национальная тема благоприятствует самым странным совпадениям. Иконоборец Чаадаев и ультраконсерватор Магницкий видят в монгольском иге защиту России от духовного упадка, поразившего Запад. Киреевский и К. Аксаков разделяют идеи Погодина о "мирном" происхождении русского государства. Благонамеренный поэт В. Бенедиктов (1807 - 1873) отстаивает панславизм в своих переводах из славянских поэтов Коларжа, Крашевского, Лучича, а славянофильство - в таких стихах, как К России (1855), где есть явные "эвтопические" акценты. Констатируя факт сосуществования трудносовместимых моделей внутри утопистского дискурса, отметим, что этот дискурс почти не находит литературного выражения. Славянофилы остерегаются рационализации. Кроме того, они не считают себя утопистами: они предпочитают жизнь абстрактной схеме. Одно из стихотворений И. Аксакова посвящено невозможности построить совершенный храм - всякий раз обнаруживается ошибка и приходится все начинать по новому плану. В первой главе повести Киреевского Остров (1845) рассказывается о построении идеального общества: двое греческих монахов открывают неизвестный остров у берегов Анатолии и основывают на нем монастырь. В монастыре собирается небольшая колония верующих, бежавших от турок: они сообща владеют землей, сообща трудятся, ведут жизнь без роскоши и денег, сохраняя при этом "всю образованность древней и новой Греции, <которая> хранилась между жителями во всей глубине своей особенности, неизвестной Западу и забытой на Востоке" [Киреевский I, 152]. Несмотря на свою изоляцию, община получает новости из большого мира. Это происходит в эпоху Наполеона, и любопытный молодой островитянин отправляется посмотреть беспокойный мир. Тут начинается вторая глава, и исход этой встречи утопии с историей остается неизвестным. В действительности, между 1885 и 1917 годами, пожалуй, только "Трудовое братство" Неплюева было попыткой воплотить жизненные идеи славянофилов [Kerblay].

Мы можем найти следы славянофильской утопии и в поэзии ("Снегурочка" Островского - блестящая вариация на тему сказочной "славянской старины"), и в прозе (от писателей-народников типа Златовратского до Достоевского и Толстого). Утопизмом пропитаны сочинения Лескова. Влияние утопизма можно найти в эпизоде незаконченного романа Н. Некрасова об идеальной деревне, отечески управляемой хорошим хозяином (Тонкий человек, 1853). В рассказе В. Соллогуба (1813-1882) Тарантас (1845) герой мечтает о воплощении славянофильской утопии. В традиционной картине изобилия и счастья на фоне сельских пейзажей и городской архитектуры, "какой-то славянской, народной, оригинальной наружности", на фоне золотых куполов церквей единственными признаками современности оказываются летательные аппараты. Чистота и порядок царят кругом (напоминая об Офирии). Ничего внешне не изменив в своей социальной системе, Россия стала, благодаря своим богатствам, своей военной силе и культуре, первой страной в мире: настоящий подвиг, совершенный благодаря духовному патриотическому порыву, объединившему христианской любовью все классы в гармоничное целое. Человек из будущего, который коллекционирует живопись "арзамасской школы" и хранит в своей библиотеке русской классики лишь несколько томов западных авторов, объясняет: "Мы начали после всех и потому мы не впали в прежние ребяческие заблуждения. Мы не шумели, не проливали крови, мы искали не укрывательства от законной власти, а открытой священной цели, и мы дошли до нее и указали ее целому миру". Чаадаев тоже надеялся на это: он бичевал инертность России только для того, чтобы показать ее молодые силы (Апология сумасшедшего, 1837). Суд истории, "драматическая поэма в стихах" В. Соллогуба, представленная "в живых картинах" в 1869 году, иллюстрирует постоянство сочетания новых надежд и ретроградных идей в сфере мыслей, связанных с "русскостью". Используя средства аллегорического спектакля XVIII века, автор демонстрирует нам с помощью Гения России благодеяния царствования Александра II: мир, покорение Кавказа, освобождение рабов, свобода печати, запрещение телесных наказаний, паровоз, благодаря которому железный век станет золотым. Картины заканчиваются "Апофеозом вокруг бюста Императора" под звуки национального гимна.

Панславизм

В этом контексте естественным образом происходит активизация панславянских чаяний. Наши наблюдения позволяют смягчить оппозицию между славянофильством с его мессианизмом и панславизмом с его приоритетом славянских интересов. При этом панславизм обычно рассматривается как поздний этап славянофильства [Пыпин 1913; Walicki]. Однако движение славянофильства от одного этапа к другому между 1840 и 1860 годами в более широкой перспективе представляется не эволюцией, а сосуществованием двух тенденций. Легитимизация русской самобытности идет через возвращение к истокам славянства, защита русского языка апеллирует к первичности старославянского и нередко переходит в размышления о том, как славянский язык станет мировым. Хомяков воспевает Киев, место будущего воссоединения всех русских; приветствует братство славян и Прагу - Панславянский конгресс состоится там в 1848 году [Conte, 628 - 629]; во время Крымской войны он призывает Россию защищать своих братьев с мечом в руке [Хомяков 1955, 52 71]. В духовном плане "Письмо к Сербам" объединяет взгляды славянофилов и панславистов.

Славяне объединяются и на политическом поприще. В 1870-1880 годах, в период очередного балканского кризиса, не смолкают заявления о том, что "только через Россию" славяне призваны "к созданию Славянского мира, к общему вселенско-историческому служению" [И. Аксаков 1886, 746]. Такие голоса раздавались уже во время Польского восстания 1831 года: образ славянских рек, впадающих в русское море, созданный Пушкиным в одном из редких для него политических стихотворений (К клеветникам России) резюмирует "великорусский" вариант панславизма. Начиная с 1840 года друг Хомякова Ф. Тютчев (1803 - 1873) развивает в своих статьях (по-французски) и стихах новый "греческий проект": оплотом против Революции, разрушающей современный мир, может стать только православная империя, включающая в себя все славянские государства, со столицей в Константинополе и во главе с русским императором. Поэт видит империю, простершуюся "от Нила до Невы, от Эльбы до Китая, / От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная..." (Русская география, 1848). Для Тютчева, поклонника Мицкевича, взятие Варшавы в 1831 году было жертвенным огнем, из которого должен родиться Феникс общеславянской свободы. Тютчев предсказывает: "Тогда лишь в полном торжестве / В Славянской мировой громаде / Строй вожделенный водворится, / Как с Русью Польша примирится. / А помирятся ж эти две / Не в Петербурге, не в Москве, / А в Киеве и Цареграде..." [Тютчев 1913, 289].