Может быть, эта русская специфика выражается не количественно (больше или меньше утопизма), а качественно, через "русскую идею"? Даже если это утопическая проекция идей Бердяева и славянофилов, убежденность в том, что "историческая судьба русского народа - создать более справедливый и человечный общественный строй, чем на Западе"4 соответствует какой то глубинной тенденции. "Русская идея", "русский миф" или "великий замысел" русской литературы, от Гоголя до Солженицына - "спасти Россию и русский народ, указав им истинный путь"5 - питают множество утопических мотивов и текстов. Вера в "русскую идею" может доходить до максимализма. Желание воплотить мечту (в жизни, искусстве, политике), насильно изменив историю или человека, или же отказавшись от всего (Толстой), остается неизменным. Если на Западе утопия исторически связана с процессом секуляризации, то в России ее зачастую порождала глубокая, даже буквальная (Федоров) вера в евангельские пророчества - "Ибо Царство Божие не в слове, а в силе" (1 Кор., 4:20) - и буквальный подход ко всем проектам радикального улучшения мира. Эта вера аллегорически выражена в "Красном цветке" В. Гаршина (1883), герой которого мечтал своей жертвой искоренить все Зло, мешающее человечеству быть счастливым. "Русские хотели бы благодаря своей скорости ускользнуть от времени и пространства", - писала мадам де Сталь в 1821 году6. Кабинетный утопист в России -, редкость. Утопия не может оставаться умственной конструкцией: вероятно, это одна из характерный черт русского утопизма, больше верившего в магию, чем в Логос Истории7.
Однако не стоит абсолютизировать эту черту для упрочения стереотипов рационального Запада и России ("русской души"), погруженной в иррациональное или мистику. Большая доза антирационализма, который нередко превращается в антиинтеллектуализм, присуща русской традиции. Однако успех рационалистических и позитивистских утопий у интеллигенции XVIII и XIX веков, постоянная связь утопической мысли с эзотеризмом (рационализованной формой мистицизма) и, наконец, подверженность народного утопизма протестантским влияниям, по крайней мере, в центральной и южной России, позволяет внести серьезные уточнения в оппозицию Россия - Запад, считавшуюся непреложной еще славянофилами.
Изучение утопии позволило пересмотреть историю русской мысли и русской культуры и поставить под вопрос еще кое-какие "непреложности". Как правило, бинарные оппозиции не могут охватить весь комплекс отношений между Россией и Западом, Россией и Востоком. Невозможно создать такой однородный образ Запада, противостоя которому Россия утвердила бы свою идентичность: с течением времени формируются новые, подчас противоположные образы и Запада, и Востока. Привлекательность для России мистической восточной мудрости или "орды" не есть прямое следствие лингвистического и культурного родства России со степными народами. И какой образ Индии предпочтительнее для России: роскошный - пресвитера Иоанна или аскетический - нагомудрецов? Белая Индия первобытного и чистого христианства или Индия, открывающая Российской империи врата Юга? Бинарный механизм русской культуры, описанный Лотманом и Успенским, кажется, не охватывает всей области утопии. редко встречаются утописты, полностью отрицающие старое ради нового или наоборот. "Ретро-перспективное" движение встречается чаще: оно предполагает "синтез" прошлого и будущего, который поражал воображение крупнейших представителей русского утопизма от Тредиаковского до Хлебникова, от Лопухина до славянофилов, от Федорова до Солженицына.
Более важными оказались внутренние оппозиции русского утопизма: утопия обращения - утопия принуждения; утопия государственная - утопия анархистская (народная и интеллектуальная); утопия всеобщности - утопия исключительности. Тема "русскости" и панславизма чужда, к примеру, мысли и практике миллионов народных "диссидентов", ничего не ждавших "сверху". Ввязываясь в споры о репутации "русскости", утопические общины в России жили своей жизнью и были оазисами терпимости и миролюбия. Еще одна важная оппозиция зародилась в радикальном "научном" лагере. Это оппозиция между утопическим социализмом и марксизмом. Разрыв Маркса с Вейтлингом решил дело: утопический социализм, с его идеалом "нового христианства", ближе к крестьянскому утопизму, чем к "научному социализму", основанному на борьбе классов и атеизме. В конечном итоге, утопия - это либо переделка мира, либо внутреннее преображение. Россия дала наиболее глубокое выражение антиномии свободы и счастья (Достоевский), но ей пришлось испытать эту губительную антиномию на себе (как замечает Чоран)8.
Россия гораздо менее монолитна, чем кажется: отмеченные нами противоречия в ее утопическом поле подтверждают это. Жизнестойкость народного (наряду с научным) утопизма в России, эквивалент которому можно найти только в средневековой Европе, кромвеллевской Англии, США, Бразилии или Италии, - один из самых интересных феноменов современной России. Эти два утопизма (народный и интеллектуальный), прежде не знавшие друг о друге, начинают сближаться с конца XVIII века. История интеллектуального утопизма (особенно со второй половины XIX века) представляется попыткой если не вернуться, то хотя бы приблизиться к народному утопизму (что, в свою очередь, ставит под сомнение распространенную идею о непреодолимой пропасти между "русским народом", замкнутым в своей традиционной культуре, и высшими классами, с их западничеством). Все эти формы утопизма не могут быть сведены к одной модели, потому что они либо находятся под влиянием государственного утопизма (а именно он чаще всего господствует в "утопическом поле"), либо борются с ним.
Именно влиянием государства, значительно более тяжелым в России, чем на Западе, можно объяснить некоторые особенности русского "утопического поля". Распространение контрутопий, утопических контрмикрообществ или антиутопий - признак критического, настороженного отношения к господствующей утопии. Но те же явления могут быть всего лишь последствием этого господства. Наложение или смешение разных концепций мира, человека, общества, многократно отмеченное нами, может быть результатом положительной или отрицательной зависимости от государственного утопизма, который блокирует или повышает активность "утопического поля". Это торможение/ускорение нарушает непрерывность, приводит к необходимости периодического возвращения назад, сосредоточивает в центре "утопического поля" явления (вроде пресловутого иррационализма), которые в западной культуре остаются на периферии благодаря более имманентной, саморегулируемой эволюции.
Поражает непрерывность утопических "линий" в русской культуре и постоянное повторение некоторых мотивов ("русскость", славянство, евразийство, патриархальная модель государства, изоляционизм). Даже измельчавшая в наши дни ностальгия по режиму, которая выражается в соединении портретов Ленина, Сталина, Николая II и икон, верна старым мотивам. Утопии не исчезают, они образуют что-то вроде культурных напластований, которые, в зависимости от времени и места, от тектонических движений культуры, то уходят в глубину, то выдвигаются на поверхность.
В русской литературе утопизм почти не проявляется в законченных романических формах (зато часто использует драму и поэзию). Утопия как литературный жанр не занимает в "утопическом поле" центрального места: авторы-утописты предпочитают квазиутопию, сон, фрагмент, как будто бы они боятся заключать свой идеал в жесткие рамки. Есть тому и более глубокая причина. Западная утопия - мост между литературой и философией, политикой и правом. Для ее развития необходимо, чтобы эти сферы существовали раздельно. Такая раздельность не свойственна России. На Западе в книжных магазинах есть специальные отделы эзотерической литературы, у нее всегда свое место, она не смешивается с другими книгами, а на российском телевидении астролог может выступать вслед за священником.