Выбрать главу

Старуха наверняка ушла до прихода хозяина, она его с трудом переносила и ненавидела, главным образом из-за привычки курить на кухне (в прежнее время она сочувственно внюхивалась в бока Самуила, качала головой и немедленно тянулась к массажной расческе) и за лживость. Она искренне полагала, будто он сделал ее дочь несчастной и что ее Ксана могла рассчитывать на более надежное мужское плечо, грудину, спину. Ее ненависть была небезосновательна, потому что зять вернулся в семью после семилетнего отсутствия только в тот год, когда был рожден Самуил. Что он помнил из того времени? Запах волос своей хозяйки, в которых он любил путаться всю свою жизнь, подобие воспоминания о матери, которая шершавым своим языком вылизывала ему мордочку, и первый день в новой квартире с кричащими детьми, тискавшими его до потери памяти. С тех самых пор он трусливо затихал всякий раз, как слышал доносящийся из подъезда детский альт, а когда, бывало, в его квартиру приходили гости с детьми, тогда он прятался под тахту и отсутствовал вечер напролет, полагая, что прошлое никуда не ушло, а только затаилось в каком-нибудь холодном, всенепременно вечернем сумраке грядущего и ожидает расслабления его бдительности, чтобы предстать перед ним во всей своей ужасающей отчетливости и неизбывности.

Ему захотелось пить, и с вялостью старых кошек он выпрыгнул из шкафа, приблизился к хозяину, который допытывался у Германа о свойствах ножа, держа в правой руке кожаные ножны цвета краплак с вытисненным двуглавым орлом, и призывно произнес что-то, похожее на мяуканье.

– А, Семен Семеныч, старая бестия, пить захотел! – оживился отец Германа.

Они разговаривали с ним разнообразнее, чем меж собой, по крайней мере, это относилось к тем разговорам, которые были слышны ему, а он многому за эти годы успел внять своими черными ушами с затейливыми розовыми выемками у основания. Они говорили с ним как с ребенком, аффектированно, стараясь подбирать самые бессмысленные выражения из их словаря, даже Герман подчас грешил ребячливостью и в прежние времена выставлял на край тахты пятерню с дрыгавшимися пальцами и тем самым приглашал его к игре, на которую – боги! – тот с готовностью отзывался.

Он никогда не пил из миски, даже если домочадцы отсутствовали, он не снисходил до того, чтобы лакать застоявшуюся воду нагнувшись. Самуил вставал задними лапами на кафельный порожек, под которым пролагались трубы, а передними опирался на край ванны и вытягивал голову свою к крану, причем он пил, кривя тугую струю и странно высовывая длинный язык, только теплую воду; так что сейчас хозяин, повернув синий вентиль, принялся понемногу наддавать красный, держа правую руку под ключевой струей.

Пока он пил, хозяин принес салфетки, чтобы, наматывая на них скопившуюся у рта Самуила слюну с красными нитями, хоть как-то избавить его от неудобства, а помытые полы – от загрязнения.

Лишь спустя полминуты удалось вырваться и, не обращая внимания на хозяйские воззвания, он направился к своему лежаку. Его кормили в последнее время исключительно из безыгольного шприца, он не мог прожевывать даже мягкий корм, и потому хозяйка размалывала куски, наполняла жижей шприцы, которые затем укладывала в боковину холодильника.

– Оставь его, мне кажется, не стоит его трогать, отец. Пускай он побудет в одиночестве, это единственное, чем мы можем ему помочь, – сказал Герман и опустил глаза к книге.

Хозяин страдальчески цыкнул, вышел на кухню и закурил, отворив нараспашку форточку, – его гулкий голос донесся до слуха Самуила:

– Алло? Леночка? Да тише ты…

Было мучительно осознавать, что ты проживаешь последние дни, а они, будучи столь полно воспринятыми и выпуклыми, так походят на твое прежнее бытие-бытование. А потом рождалась скорбь от того, что прежнюю свою жизнь ты не рассматривал этим тягостным глубоким взглядом, подмечая в ней глубины, которые мнил в жизни других созданий, не похожих на тебя, – людей, богов; а ведь что такое жизнь этих существ, если не редкие осознанные мгновения, которые едва ли остаются в памяти. Остается их образ, памятование, но не они сами, а потом и они вторично заменяются образом собственно памяти, и выходит, что мы можем вспоминать лишь о воспоминании, а мыслить лишь образом образа? И стоила ли, в конце концов, та грядущая пятидесятилетняя жизнь Ирины хоть одной его большой мысли, которой не дано умереть, видят боги, не дано, или ложь хозяина, набиравшего ежевечерне в своем сотовом, который Самуилу так хотелось искусать, номер «Владимира Николаевича» и каждый раз размягчавшего голос до слащавого «Леночка», хоть единого проблеска его умирающего сознания – да будет! – не сознания даже, а духа.