– Сейчас свой придет, нестриженый, – не то скрыто подсмеиваясь, не то в надежде заметил Черкасский.
Морозов едва сдержался. Он хотел попросту сказать, что не следует обманываться надеждой на ложное умение Соковнина, что Соковнин – человек, не способный ни на что, кроме как затваривать прекрасные меды, и потому может только повредить здоровью царя, но сказать такое он не мог. Нет, не мог. Он не Пожарский и не Козьма Минин, которому, судя по всему, не бывать больше на Боярской думе, и все равно тот бы мог, а он…
И в ожидании неприятной сцены, а еще больше в предчувствии будущих неприятностей и позора Соковнина, думного дьяка, давно нравившегося Морозову, он опустил голову и закрыл лицо ладонями.
– Опристал[166] еси? – обеспокоенно наклонился к нему Филарет.
– В зело великом надрыве душа моя пребывает… – тихо ответил Морозов.
– Молись, сын мой. Отпрянет сомненье, и да снизойдет благодать!
Морозов понял, что никуда отсюда не вырваться, пока не кончится это невежественное и позорное представление. Придется сидеть и ждать, слушая пустые, смешанные со злоязычием разговоры.
– А ведь доктор при ученом званье! – вдруг подтолкнул его бес на рожон.
Все замолчали, прикидывая в головах крамолу этих слов.
В Постельной снова ударили часы.
Глава 14
Трубецкой выдержал свою роль пристава до конца: он поднял Соковнина с постели неистовым криком, разбудил весь двор, сам раздавая приказания конюху и воротнику, посмеивался на вопросы Прокофия Федоровича, рычал, торопя, щипал дворовых девок, забегавших с зажженными свечами. Наконец он стянул хозяина с крыльца, сам подсадил со смехом на лошадь, растрепанного, неодетого.
– Почто этак, Димитрий да Тимофеевич? Я думный дворянин, а не вечный человек…
– Не пыши и не дыши, а не то велю связати! Трогай!
– Эстолько лет верой и правдой… Впору выслуги ждати, а ныне опала за опалой… По воровскому листу[167] накатили на меня, грешного… Димитрий да Тимофеевич, кто довел?
Но Трубецкой ни словом не проговорился о деле. Опытный царедворец, он не пояснил причину и не давал тем самым Соковнину подготовиться во время дороги к ответам.
– Что это у тя за девка? – спросил он, отводя Соковнина от мучительных догадок, когда выехали за ворота.
– Кака така девка? – бесстрастно спросил Соковнин.
– А смугла да темноволоса, что лошадка ладная… Продай, думный, злата не пожалею!
– Липка-та? Она не вечная – она отцову пятерку отживает, кабы была в холопях…
– «Кабы, кабы»!
– Не сердись, батюшко, Димитрий да Тимофеевич! Как всё по дружбе, так ее испоставлю тебе на время, только скажи, бога ради, чего супротив меня затеяно? А?
Трубецкой молчал. Молчал до самого Пожара и даже на площади перед Кремлем не отозвался. Соковнин услышал голоса стрельцов под Флоровской башней, различил во мраке ее громадный приземистый четверик и вслух заскулил:
– Видали мы и от прежних государей себе опалы, только чести нашей природной не отнимали, все сыскивали вправду, а ныне какой чести от государя дожили? – Соковнин остановился, поняв, что эти причитания могут только повредить, и схватился за соломину, протянутую Трубецким: – А девка-та, Липка-та, зело ладна!
– Продай, говорю!
– Так ведь посадских она кровей…
– Испоставь, болван нестриженый, на мясоед[168]!
– Открой, Димитрий да Тимофеевич! Никому не обмолвлюсь, чего говаривано промеж нас…
– Скажу! – буркнул Трубецкой, не разжимая зубов, и звук этот означал: «Молчи!»
Они въезжали под арку отворенных ворот, под приподнятую на сажень решетку, мимо стрелецких факелов.
И снова Кремль. Уже третий раз кряду. Второй день намечен, а чего ждать? Прокофий Федорович глянул назад – посветлел восток, а впереди, за Боровицкими воротами, и левее их, за Хамовниками, и правее, над Тверской дорогой, везде еще висела непроглядная тьма.
Бояре ждали Соковнина в Ответной палате, где, по обыкновению, сидели иноземные посланники в ожидании думного приговора по их просьбам. Филарет всех увел в Ответную, чтобы не мешать царствующему сыну, только что забывшемуся тяжелым, болезненным сном.
Как только в дверях появился Соковнин, растерянный и растрепанный, всем своим видом выявляя подавленность духа, Филарет тотчас указал ему посохом на лавку, а Трубецкому лишь кивнул в знак благодарности за службу скорую. С минуту Филарет неотрывно смотрел на приведенного, отнимая этим молчанием у того последние силы. От хитрого Трубецкого Соковнин узнал, когда привязывали коней под Иваном Великим, что требуют его на совет – про царево здоровье думать, поскольку царь занемог от вестей о самозванце, но толком Трубецкой ничего не объяснил…