Алешка приподнялся, заглянул вперед, на красный вершок стрелецкой шапки, узнал десятника из Дымковской слободы и тотчас успокоился. У стрельцов самопалы – значит, шиши не нападут на столь длинный обоз.
вдруг запел десятник.
– Веселье-то у служивых! – послышалось позади, с колымаги посадских.
– Дивья-то! Чай, у бражного корня рождены, чего им!
У стрельцов было весело, и не только потому, что московские служаки снова увидят свой город, хоть ненадолго, но потому, что повыдернули они в нетерпении бражный кувшин.
снова запел развеселившийся десятник, а опальный стрелец ему ответил:
– Олешка, зачерпни-ко холодной водицы! Алешка принял у деда кувшин и спрыгнул с колымаги в самой низине, пахнувшей сыростью. Дорогу в этом месте перебегал по мелкокамью светлый, веселый ручей. Алешка пропустил монастырскую подводу, перебежал дорогу перед лошадью посадских гончаров, вылил согревшуюся воду из кувшина и стал набирать свежей.
– Да-а… Вот оно, времечко-то! И рада бы весна на Руси вековать вековушкою, а придет вскорости Вознесеньев день[170], прокукует кукушкою, соловьем зальется, зришь, а она к лету за пазуху уберется, – послышалось с подводы посадских.
Зачавкали, забрызгали поперек ручья лошади купеческие.
– Истинно глаголят: без печи холодно, без хлеба голодно, а без доброй торговли нам, купцам, хоть помирай.
– Мне дед сказывал, – слышалось с другой колымаги, – что морозы на Русь прихаживали и летом. Так-то было, что и после Петра-поворота[171] стоячие хлеба побивало!
– А коли пустит государь-царь аглицких купцов Волгой в Персию – все сгинем! – слышалось с третьей. – Аглицкий купец лют: грит ласково, а обдерет наголо – тут зри пуще…
Алешка дождался последней колымаги. Из-под полога глянули грустные глаза попа Савватея. Он был одинок, лишь с вожжами сидел, горбатясь, дворовый человек Савватея, с которым не о чем было говорить, да и до разговору ли, если впереди ответ держать перед грозным патриархом?
Алешка засмотрелся в загадочное лицо попа в серебре бороды, но вдруг увидел себя одиноким на лесной дороге и кинулся догонять свою колымагу, прижимая холодный кувшин к груди. Сквозь тоску по отцу в глазах мальчишки все ярче проступала радость встречи с большим и таинственным городом – Москвой, в котором, рассказывали, столько домов, людей и церквей, что нигде на свете нет столько их. «И зачем Семка Дежнёв поплывет по Студеному морю, – думалось ему всю дорогу, – если есть на Руси Москва?..»
На закате подъехали к мосту через реку Верхнюю Ергу. Стрелецкий десятник показал набежавшим мужикам проезжий лист на служивых людей и на кузнеца Виричева с внуком. Грамотный мужик утомительно долго водил бородой по бумаге, потом буркнул что-то своим – и две первые подводы были пропущены через мост. Со всех остальных мужики получили деньги за проезд по мосту.
– Ишь сколь велико набежало! – подивился кто-то из посадских.
– Мостовщину править – не пахать: брагой пахнет! – отозвался ему другой.
Ночевали в полупустой, на редкость нищей деревне. Новый помещик был из худородных, но оказался ухватистым: он самых работящих крестьян постепенно перегнал в свои вотчинные деревни, а царева – поместная – домирала в забросе. Ночью Алешка слышал из риги, где они ночевали с дедом и посадскими, как в деревне трещали жерди заборов. Оттуда в продувную рижную темень долетали хриплые, недобрые голоса – это мужики гуляли на мостовщину.
170
171