Опыты по перекрестному скрещиванию сортов пшеницы, анализы семян, переписка с опытными станциями и селекционерами-одиночками да еще учеба в институте занимали у него все время, которое оставалось от работы на заводе.
Жажда деятельности, как рассказывала Авдотья Демьяновна, была у них фамильной:
— Кравчуны-то сложа руки не умеют сидеть.
А иной раз шумела, замечая, как опять ее внук еще и на общественных делах начинает задерживаться допоздна, в пору не поест, не поспит.
— Да что же это творится! Если уж ты везешь воз, так надо тебе еще добавлять? Семен-то Семенович неужто не понимает? Вот погоди, провалишься на экзаменах, так узнаешь!
Но Яков не умел и не хотел отказываться от поручений, особенно, если они касались его партийных обязанностей.
В людях, как он сам признавался, Яков постоянно находил дорогие ему черты отца. У каждого понемногу: в лицах, в фигурах, в голосах, в деловых качествах, в бескорыстном служении.
— Прежде мне даже казалось, — сказал он однажды Корнею в минуту дружеской откровенности, — будто отец растворился в людях. И потому, если бы, например, многих из них соединить в одного человека, то получился бы мой живой отец.
Позднее он сделал для себя еще одно открытие: сам отец был лишь частицей людей, как зернышко среди множества зерен, собранных им на полях войны.
Потому, возможно, с мальчишеских лет, со свежей памятью об отце, он и прильнул к Семену Семеновичу. Такой же могучий, как Максим Анкудинович, с такими же большими ручищами, в меру суровый, в меру добрый, Семен Семенович, отшагавший войну с начала и до конца, стал для Якова самым родным. Да и Семен Семенович ответил ему тем же. Нередко, бывало, прихватив Яшку за вихор, шутливо спрашивал:
— А не встречались ли мы с тобой на Курской дуге или под Сталинградом?
Поглядев посевы пшеницы в огороде, удивился:
— Ишь ты! Растут ведь!
И никогда не хвалил, считая, что восхваление — не мужское занятие.
Прошедшая война накидала морщин не только на лица людей, но и на их жилища. Многие дома в Косогорье к концу войны пообросли бурьянами, оголились, уткнулись углами в землю, и солдаты, не выветрив еще из гимнастерок запах пороха, начали строиться заново. Повырастали в улицах дома из кирпичного половья, опять зацвели сады. Сложил себе новый дом и Семен Семенович. Стены он выводил сам, а ставить стропила, крыть крышу, класть печи и стругать доски для дверей помогал Яков, к той поре уже по-мужски развернувшийся в плечах. Тюкали они на стройке дотемна, после заводской смены, а потом садились ужинать из одной тарелки. Семен Семенович хлебал борщ большой, под стать его фигуре, деревянной ложкой, загребая с краев, вкусно причмокивая, похрустывая. И шутил:
— Ешь до пота, наводи тело.
Случалось, Яков оставался ночевать. Они забирались на чердак, расстилали кошму и до полуночи вели длинный неторопливый разговор. Сквозь стропила мигали низко опустившиеся звезды, ветром заносило с озера запах тлеющих водорослей.
— Строим мы в Косогорье дома из половья. Так и жизнь у нас здесь какая-то половинчатая, — попыхивая цигаркой, говорил Семен Семенович. — От нынешней деревни мы отстали и к городу не пристали. Храним всякое старье: нравы, обычаи, даже уже выбывшие из народного обихода слова. Как в прошлые годы притащили их с собой на этот угор, так и храним. Деревня колхозная уже по всем понятиям нас переросла. У нас здесь общее только завод, а дальше что?..
Он яростно ненавидел все, что напоминало ему стародавнее житье-бытье и противоречило его убеждениям. Особенно ругал алчность, следом за которой выползает пошлость, подлость, обман.
— А всему виной деньги!
— Кто же от них откажется? — смеялся Яков. — На том стоим. Без денег пока что худо. Каждому по его труду деньги достаются.
— Вот именно: должны доставаться по труду. Но ведь деньги деньгам рознь, — ворчал Семен Семенович. — Если я их заработал честно, своим трудом и трачу для пользы и удовольствия, а не прячу их в кубышку, не молюсь на них, как на бога, то они, конечно, безвредные, пусть их у каждого из нас будет больше. На то мы и строим социализм. Каждый должен жить в полную меру. Но уж ежели, как Марфа…
Свою сноху, Марфу Васильевну, он считал самой злостной.
— Была бы моя воля, так я ее осудил бы по самым строгим законам.
Затем мрачно добавлял:
— Дуреют такие люди. Как алкоголики. Право же, алкоголики! Я так и называю эту дурь: денежный запой! Вот моему брату Назару пол-литра дай — весь мир забудет, а Марфа за целковый своего господа бога турецкому султану продаст.