— Э-эх! — тоскливо вздохнул рядом Мишка Гнездин. — Корней, слышь ты!
— Ну, чего? — раздраженно спросил Корней.
— Мне кажется, у Григорьева голова начинена только языком.
— Провались ты…
— Нет, серьезно!
— Не мешай.
Мишка покрутился на месте и снова толкнул Корнея.
— Слышь, ты…
— Ну чего еще?
— Ты без шпаргалки говорить умеешь?
— Смотря где.
— Грохнул бы речугу сейчас.
— Сам попробуй.
— Не могу. Сразу собьюсь и начну честить.
— Ну и валяй!
— Мне не поверят. Кто я? Козел, который жрет капусту в чужих огородах. Тип! Разве я чище Васьки Артынова или Валова?
Корней оттолкнул его, — Мишка помешал его мыслям, а их надо было додумать, — но нечаянно кинув взгляд на первые ряды, обомлел. Подперев подбородок ладонью, там сидела мать, сосредоточенная и непроницаемая.
Ее присутствие здесь, не связанное со всем ее образом жизни, сразу погасило в нем желание кого-нибудь «раздолбать». Что ее привлекло? Чего она ищет? Она, никому тут не нужная, лишняя и чужая?
— Мне не поверят! — сказал рядом Мишка. — Но вопрос я все же задам. Я спрошу, на каком основании убрали Антропова и поставили вместо него тебя. Ты мне друг, а все-таки я спрошу.
— Тиш-ш-ше вы! — шикнул на них Козлов, оборачиваясь. — Или уходите на улицу, коли не терпится.
— И то! Давай выйдем, проветримся, — предложил Мишка. — Духотища такая. Постоим на ветру, пока Григорьев трет репу.
Они протолкались к выходу и закурили. Закат уже потухал.
— Мы находимся в окружении каких-то странных для меня крайностей, — сказал Мишка, выпуская колечками дым. — Например, атомный век, научные открытия и наш кирпичный заводик.
— Ты опять постигаешь? — спросил Корней насмешливо.
— Да! — подтвердил Мишка, распрямляясь. — Это надо постичь. Я становлюсь противным самому себе. Иногда я вижу себя, как бы стоящим на самом краю земли. Последний у края, наравне с отживающими, уходящими в прошлое уродами.
— Разве это так важно?
— Но я же еще не совсем конченный! Я ломаю себя не по необходимости, не от пристрастия к рюмке, не оттого, что я разгильдяй и вообще сукин сын. Моя башка не могла вместить всего великолепия общественной жизни, ее будущего, даже чистоты обыкновенной любви, и вот эта же башка взялась судить не по разуму.
— Ты выкинь дурь и стань лучше.
— Ты можешь?
— У меня нет надобности, — сердито уклонился Корней, — я вполне довольствуюсь моим положением. И совсем необязательно колотить себя в грудь, каяться, ломать дурака.
В этот момент он презирал Мишку и готов был унизить его больше, чем тот себя унижал.
Мишка навалился грудью на перила и сник.
— Я кончил десятилетку, провалился на экзаменах в институт и с тех пор… Впрочем, тебя это не касается, — добавил он грубо. — Давай переменим тему.
— Ах, как жалобно, в пору тебя на божницу ставить рядом с Варварой-великомученицей, — презрительно бросил Корней. — На кого ты пеняешь? За что? Кто тебя обидел или оскорбил? Какого черта ты постигаешь, когда все ясно и просто? Ты самая обыкновенная дрянь, Мишка! Безвольный, как все забулдыги. Сегодня они плачутся, обещают, строят планы, а завтра снова продают последнюю пару брюк за пол-литра.
Но тут он почувствовал, что и Мишка может ему ответить такими же словами. Сам-то ведь он, Корней, тоже вихляет по сторонам, тоже втихаря плачется и скулит. Какая-то мелочная обида за то, что Богданенко выкинул докладную записку. Мнительность, настороженное внимание к своей персоне, болезненная самолюбивая гордость — сквернота! «И все это ты таскаешь в себе, — мог бы сказать Мишка, — а вот, когда понадобилась твоя честность, и твоя правда, и твой голос для дела, для людей, то тебя уже нет, ты поджал хвост и сбежал».