Выбрать главу

— Спаси меня! — закричал Вадька, и распевавшие вокруг птицы враз замолкли и слетели с деревьев. — Ты ведь добрый, Ганькин! Я помню, как ты меня от мужиков защищал, когда они смеялись надо мной! Ты же обещал меня научить за рычагами стоять! Хочешь, я про Европу тебе расскажу?!

— Сдалась мне твоя Европа!

Вадька осекся, сообразив, что это опять галлюцинации, что нет рядом никакого Ганькина и кричать бесполезно. Кто его может найти здесь? Хотя скорее всего уже ищут, и Ганькин ищет.

— Ищу, — сказал Ганькин. — Третий день хожу по тайге, да где же мне отыскать тебя? Я ведь в избу-то не заглядывал; и не знаю, что ты с иконами крадеными убежал. Если бы знал, то по реке бы пошел, а я совсем в другой стороне ищу. Ты же сказал, что за романтикой приехал, я и верю, дурак, думаю, блажь в голове твоей. А ты видишь какой, оказывается, вор! Потому и клещ на тебя отыскался. Тайга, Вадька, грязи не терпит. Она из себя быстро всю заразу вытравит.

Не мог определить Вадька, сколько он пробыл в полубредовом состоянии. Окончательно пришел в себя ночью. Легче стало, голоса пропали. Он встал, по кромке обрыва прошелся. Ночь светлая, холодная, порог внизу утих, туман над водой. Вдруг сорока застрекотала, обернулся Вадька и замер. У рюкзака по-собачьи сидел медведь и, склонив голову набок, смотрел на Вадьку. Это был уже не кошмар, а явь. Сорока опустилась на нижнюю ветку и кричать перестала. Медведь перевел взгляд на нее и всхрапнул — что, мол, орешь, нужны вы мне оба! Я только посмотреть пришел!.. Вадька не шевелился. Удовлетворенный порядком, зверь подковылял к обрыву, искоса посматривая на оторопевшего человека, заглянул вниз. Затем деловито вывернул камень из самой кромки и скатил его с обрыва. Послушав, как грохочет потревоженная осыпь, медведь понюхал землю и, неуклюже развернувшись, ушел в тайгу. Сорока сорвалась с дерева и улетела следом, и эхо ее стрекотания забилось где-то на другой стороне реки.

Вадька опустился на четвереньки и подобрался к рюкзаку, где только что сидел медведь, пощупал выпирающие сквозь брезент уголки икон и, потянув шнур-завязку, вынул расколотого чудотворца. Составил половинки — не сошлись. Полголовы вверху — полголовы внизу. Размахнулся и швырнул их в реку.

— Молодец, — одобрил Ганькин, — соображать начинаешь. Говорю же я тебе, сложности тут никакой. Медведя и того научить можно, лишь бы желание было. Тяжело только поначалу!

Вадька вспомнил, когда говорил эти слова Ганькин: в тот день, когда Вадька впервые не спутал ключи и взял из десятка висящих на перекладине нужный.

По-прежнему на четвереньках, Вадька подтащил рюкзак к обрыву, заглянул вниз и улыбнулся — глубоко! Тяжело поднялся на ноги и кинул рюкзак в реку. Даже подумал: «Вот и идти легче станет!» Но тут на всю тайгу загудело:

— Покаешься!!! Вадька!!! Ты бы мог совсем в люди выйти!!! Покаешься!!!

Голос был знакомый. Так кричал ему Аркадий Васильевич, когда Вадька уходил из телемастерской.

Из-за этого грохота Вадька и всплеска не услышал. Снова посмотрел вниз. Не долетел рюкзак, завис над самой водой, уцепился лямками за рога коряжины. Мелькнули выпавшие иконы и исчезли в пенных гребешках волн снова набирающего силу переката…

Вадьку не разбил паралич. Он не заблудился и не умер в тайге. Он все-таки вышел на реку, Полуживой, лицо в коростах, щеки ввалились, пробилась редкая, с пушком, борода. Если бы он мог увидеть себя в зеркале, ужаснулся бы: волосы стали пепельными от седины, наползавшая на глаза челка была вообще серебристо-белой. Вышел на берег, сел, а встать больше не мог. За десять дней блуждания по тайге Вадька, кроме единственного сухаря, съеденного еще в начале побега, ничего не ел. Банка тушенки осталась в брошенном рюкзаке. Не разводил костров: спички потерял во время ночевки, когда обнаружил клеща.

Вадька лежал на берегу. Идти дальше не было сил. Он лежал и плакал. Слез не было, только гортанные конвульсивные всхлипы. Он знал уже и верил, что скоро умрет, если его не найдут. Он уже терял зрение и слух, сознание работало смутно, и все окружающее казалось продолжением навязчивого кошмара.

В памяти возникали полузабытые эпизоды и, как на зло, все до одного досадные, хотя Вадька, напрягаясь, пытался вспомнить что-нибудь веселое и забавное. Однако все прошлое казалось угрюмым и серым. Дюны на взморье, по которым Вадька собирался бегать босиком, походили на могильные холмы, и будто под каждым лежит его прах. И Людмила в траурном платье под руку с Романом торжественно перешагивала песчаные гребешки могил и уходила вдаль, растворяясь в пустыне. Все, ради чего Вадька поехал в тайгу, ради чего бежал с рюкзаком, набитым иконами, стало для него безразличным. Единственное, что заставляло его огорчаться, — это Людмила, уходящая по нагретому асфальту; не та, что брела с Ромкой по дюнам в развевающемся черном платье, а высокая, загорелая, какой была в день их ссоры. Огорчало и то, что не будет больше запаха свежезаваренного чая на костерке, урчащего дизеля, столбиков породы, которых не касалась рука человека.