Через три дня она снова пришла к тюрьме. Хотя свидание с Василем предстояло еще через две недели, она принесла ему скудную передачу. Солдат, в конфедератке и светло-зеленом мундире, прочитал фамилию Василя и скрылся, но через несколько минут вернулся и выбросил ее узелок.
— Выбыл твой Домашевич, — коротко сказал он и принял от стоящей за ней женщины черный саквояжик.
— Как это… выбыл? — Она не поняла.
— Ну, перевели его, — нетерпеливо сказала женщина, не отрывая глаз от саквояжа, как будто сожалея о том, что не может последовать за ним. — В другую тюрьму или…
— Что — или? — У Алены все похолодело. Наверно, она побледнела, потому что стоящий в очереди старик поспешно подошел к ней, отвел в сторону.
— Подожди, дочка, — заговорил он, но Алена не слушала, она бессмысленно тянулась к окошку, держа в руке узелок. — Подожди, сейчас мы узнаем…
— Что — или? — лепетала Алена и все рвалась от старика. Женщина, у которой приняли саквояж с передачей, отошла от окошка, ожидая. Запавшие глаза ее мрачно осмотрели молодую крестьянку.
— А ты не знаешь — что? Не знаешь? Туда отправили, голубка! — Она подняла к небу глаза. — Не маленькая небось.
— Дедушка, что она говорит? — Алена расширенными глазами глядела на говорившую. — Что она говорит?!
— Ты бы помолчала, молодица, — коротко сказал старик, усаживая Алену в углу. — Что соль на живое сыплешь?
— Всем сейчас солоно приходится, — пробормотала женщина, но умолкла, пристальнее взглянув на Алену. Старик подошел к окошку, тихо заговорил с солдатом. Тот отвечал односложно, не глядя, рывком беря подаваемые передачи — в сетках, узелках, сумках…
— Надо к начальству идти, — заговорил старик, беря Алену за руку. — Здесь ничего не добьешься. Иди пока отдохни, а то на тебя и глядеть страшно. Эх вы, девки молодые. Влезаете в политику, а чуть что — на ногах не держитесь! Дочка у меня тут. Дочка! Натерпелся стыду за нее сначала. А сейчас ничего, привык. Вот только старуха наша совсем занемогла, с лежанки второй год не сходит, аккурат как Геленку нашу забрали! — Старик говорил быстро, словоохотливо, словно стараясь заговорить Алену, заставить ее прийти в себя. Он и пошел с ней к начальнику. Наверно, если бы не этот маленький, сгорбленный, но с удивительными синими глазами старик, Алена сама никогда бы не дошла До начальника. Но их впустили, и начальник, огромный, красный, с выпученными, рачьими глазами и большими, чуть не до полу руками, заорал на нее, еще больше выкатывая глаза:
— Пся крев, большевиков плодить они умеют, а власти уважать никак не научатся! Да-да, не научатся!
— Пан начальник, — униженно попросил старик, и шапка в его руках мелко дрожала, — дочка моя собирается с ним браком… настоящим браком, в костеле… сочетаться. Ксендз ей уже разрешил. Живет ведь она при монастыре… Он раскается…
— Да-да, я слышал, потому и позволил! — еще громче заорал начальник. — Поздно твоя дочка спохватилась!
— Поздно? — переспросил старик.
— Вот именно, пся крев, ей бы раньше его в святую веру обращать. А сейчас? Ему уже это не нужно.
И хотя Алена, обмирая, уже догадывалась о том страшном, что вошло в ее жизнь, она помертвела, увидев перед глазами гербовую бумагу. То было врачебное заключение о смерти. Бумагу ту ей не дали в руки. Старик опять крепко обхватил ее за плечи и повел, пока она без сил не опустилась прямо на каменную мостовую.