Выбрать главу

Н. И.: Настолько безгранична и безальтернативна тема, что трудно собрать основные ее лучи так, чтобы они выстроились в единую картину, как выстраиваются прямые линии наших визуальных перспектив. Как будто бы все правда: на первый взгляд, судьба и воля друг другу противостоят, причем таким образом, что большего противостояния человеческий разум и представить себе не способен. Если мы можем еще действительно чему-то ужаснуться, в самом существе своем от чего-то трепетать, то именно от судьбы едва ли не во всех ее возможных проявлениях. Впрочем, на каком-то своем излете именно она (и именно поэтому) оказывается последним основанием на-

Судьба и воля

271

дежды. И наоборот, если мы и можем чего-то искать, в действительном своем существе принимать за самое главное и желанное, то только волю, которая, правда, тоже имеет свой излет и там, на собственном излете, будет чревата беспределом и суховеем. С другой стороны, судьбу и волю не только нечто разделяет, но и неразрывно связывает. Я согласен, как мне послышалось, с мыслью о том, насколько мудрым, не предполагаемым и именно поэтому подлинным является мотив, складывающийся из подьема и падения, которые связывают судьбу и волю в своеобразный метамелический канон самой человеческой экзистенции. Канон, который нигде так просто и чуть-чуть поверхностно, но зато однозначным образом не схватывался, как в христианстве, где воля Сущего и его Судьба в точности совпадают. В этом единственном смысле христианство может быть признано в качестве идеала совершенно уравновешенного порядка миросозерцания, как бы своеобразных антивесов Иова, хотя сами эти присносущие весы и принадлежат его корням.

Что еще содержательно может определить историю духа, как не пропасти, которые он встречает на пути именно там, где они не могли встретиться, там, где песня его заканчивалась в силу предваряющей ее и придающей ей смысл любви? Я полагаю, что мы вовсе бы не пели, если бы некого было любить, и уж тем более никто бы иначе и не умирал. Если представить историю европейского духа в контексте этого мотива, этого его внутреннего и едва ли не все содержательно определяющего ритма, то она затягивается в довольно крепкий узел, вполне достойный жесткого диагноза. А именно того диагноза, что этот узел уже перетянул шею разума, с именем которого связывается судьба. Вариантом такой петли представляется то, что сумел проделать Бах, не просто развивший канон в фугу, но умудрившийся поменять музыкальные термины местами. Ему удается завести гармонию сфер таким образом, что они начинают с падения, а заканчивают подъемом. В онтологи-

Беседа 10

272

ческом смысле они меняют местами термины судьбы и воли во всех их лицах и обличьях. При этом не происходит чего-то напоминающего мировую катастрофу, а совершается генезис той эпохи, которой мы сами принадлежим. Судьба и воля глубинным онтомелическим образом связаны. Кроме того, их связывает нечто рационально вполне прозрачное, они могут быть сопряжены в качестве терминов поэтического силлогизма, где каждый из них займет место то аргумента и посылки, то следствия и вывода. Они всегда занимают свое место в зависимости от того, как они вообще конституируются рассудком. Человек, по-видимому, дошел до мысли о них в силу того, что иначе мир был бы вовсе необъяснимым. Если бы все объяснялось из самой сути вещей, мы бы никогда о судьбе не вспомнили. Судьба — сила, которой нет дела до сути вещей. Она играет с ней самые злые, самые удивительные и самые прекрасные шутки.

И тем паче воля, поскольку судьба и воля существенно сращены друг с другом. Любая судьба есть не что иное, как воля и надругательство сущего над собственной сущностью. Здесь они почти одно и то же, но их разделяет некоторый путь. Когда мы по естественной инерции представляем волю в качестве своеобразного топоса, которым можно пойти куда угодно, то мы судим о ней с той же мерой иллюзорности, с какой человек из застенка с колючей проволокой, где он родился или куда попал, размышляет о свободе: вот, мол, выйду я на волю, а там что хочу, то и сворочу, там и сам черт не брат Свобода вообще и свобода воли в частности относятся к ноуменальным стихиям, они не предмет возможного опыта. Их никто никогда не испытывал. Здесь проявляется их прямая противоположность, подъем и падение. Дело в том, что судьбы не избежать. Судьба тем и ужасала Зевса, что он единственно ее не мог подчинить собственному олимпийскому порядку. Это как бы сверхфеноменологическая сущность. Поразительно, что Гуссерль не уделяет ей ни секунды внимания. А разве не

Судьба и воля

273

только о судьбе стоит говорить, если ты рассуждаешь о спонтанном опыте трансцендентального субъекта? Самое принципиальное из того, что следует представить, — это не общие логические или исторические горизонты, в которых судьба и воля бьются друг с другом, а то, в какой мере они представляют собой иллюзию. Основная моя интуиция состоит в том, что все дистанции вообще, а в особенности исторические, в важнейшем отношении надуманы. Если понадобилось выдумать Бога, дабы понять, как вообще можно сделать интеллигибельной и исповедимои собственную судьбу, если понадобилось понять индивидуума, отличающегося от эталона и Антропоса, чтобы понять, кто может вобрать в себя по-русски понимаемую волю, то следует научиться отдавать себе отчет в том, что оба эти существа, уже не в качестве понятий, а в качестве реалий нашей собственной душевной жизни, рождаются в нас здесь и теперь. Я хотел бы научиться смотреть в лицо то ли Богу, то ли черту, знающему, чем обернется мой расклад карт, моя игра в жизнь и смерть. Я хотел бы посмотреть в лицо воле, делающей вид, что в ее власти овладеть судьбой.

И последнее, что заставляет подумать об этих вещах не только с точки зрения высокой метафизики, но и с точки зрения прикладной, технической. Мыслима ли эписте-мология нежелающего видеть взора? Дело в том, что и судьба, и воля в качестве горизонтов чистого сознания представляют собой любопытнейшую, очень парадоксальную фигуру. Не надо долго говорить о том, в чем тут дело. Человек всегда хотел знать свою судьбу и с удовольствием гадал, поскольку не мог спросить у самого Бога, а у сущности вещей спрашивать о параллельной им реальности бессмысленно. Всегда хотел, но всегда — не до конца. Человека интересует, чем закончится эта конкретная партия, или битва, или приключение именно с этой дамой, но он ни в коем случае не хочет знать «всего». Не дам я умереть Божьей воле в чистом поле собственной в онтологическом смысле души. Уж извините, что я буду делать

274

Беседа 10

завтра в связи с этим лицом, с этой ручкой, с этим солнышком, не желаю ни знать, ни говорить. Вот как завтра поведет себя могучий Кир, куда он двинет войско, меня интересует. Меня могут интересовать еще несколько подобных принципиальных моментов, но обязательно — не судьба «в деталях». Есть какое-то величие в этих двух мотивах, сливающихся в единый мотив. Ни воле, ни судьбе нет дела до деталей. А как же мы все время только ими и занимаемся? И как, с другой стороны, душа наша все время сопротивляется этому бесконечному детализированию, и не только в области «хочу все знать», но и «хочу все иметь»? И наконец, разве в бытии, в женщине или молитве, да и в нашем разговоре или в этом вот вине, не существенней всего детали?

Д. О.: В связи с идеей судьбы как изначального мотива, предложенной Александром, я подумал, что такой мотив интимным образом присущ и философии, в самых неожиданных и непостижимых перипетиях своего всемирно-исторического развития сохранившей то, что можно называть судьбой мышления. Казалось бы, чего только философы ни наговорили за более чем двухтысячелетнюю историю своих взаимных препирательств. Постороннему взору сложно увидеть, что над этой то ли базарной площадью, то ли пиршественной залой светит одно неподвижное солнце. Тем не менее, оно, конечно же, светит. Изначальный напев философствования как такового, скорее всего, и был приветственным гимном этому светилу. А как еще расценить основополагающие и до сих пор не подлежащие разумному оспариванию суждения, подобные знаменитому парменидовскому «бытие есть, небытия нет»? Что по существу мы можем к нему добавить?