Это не значит что всех нас загоняют на Восток. Плотин не Восток. Бхагавадгита не Восток, как всё великое принадлежит миру[33]. Человек должен быть по–настоящему захвачен самим делом, в конечном счете — делом сочувствия всему существующему, или делом той святости, о которой говорит Шопенгауэр, т. е. втянуться в то, к чему он призван как человек, а раньше того ему не откроется что страхов не только не нужно слишком бояться, но что они даже особенно и не страшат. Из конца рассказа Чехова «Жена» выше было выписано не всё; там сказано о том, как человек, отдавшийся оргии благотворительности, перестал страшиться страхов. Прежде его беспокоило многое, голод, необходимость жертвовать на голодающих, то, что жена совсем ушла в благотворительность, и тревоги не давали ему сосредоточиться на авторской работе; пока однажды он в неожиданных обстоятельствах не встряхнулся и не пожертвовал все свои деньги на помощь голодным. «Через час я уже сидел за столом и писал «Историю железных дорог», и голодающие не мешали мне делать это. Теперь я уже не чувствую беспокойства. Ни те беспорядки, которые я видел, когда на днях с женою и с Соболем обходил избы в Пестрове, ни зловещие слухи, ни ошибки окружающих людей, ни моя близкая старость — ничто не беспокоит меня. Как летающие ядра и пули на войне не мешают солдатам говорить о своих делах, есть и починять обувь, так и голодающие не мешают мне покойно спать и заниматься своими личными делами… Скоро от нашего состояния не останется ничего, и мы будем бедны, но это не волнует меня, и я весело улыбаюсь жене».
Такой выход из своей ограды, внутри которой страшно, возможен, и правда tattvam, εἶ, это ты очерчивает порог, через который надо переступить.
9. Но вот что: прав ли Шопенгауэр, что tattvam открывается редко и далеко не каждому, большинству оставаясь недоступно? Ведь само огораживание человека произошло не само собой и неспроста. Надо было сначала что‑то сделать с собой, чего‑то испугаться, чтобы начать огораживать себя оградами, замыкаться в я, в «личности». Иначе с какой стати собственно было огораживаться? Дети замечательным образом никогда не замыкаются в себе. Взрослые обычно хотят иметь «отдельную комнату», отгородиться стеной, им хочется «побыть одним». Но видел ли кто ребенка, который хотел бы, когда взрослые в доме — разве что он испуган, — «побыть один». «Мама, я хочу побыть один» — такого от детей трех, пяти, даже семи лет никогда не услышишь.
Было значит от чего отгородиться. Не от самого ли это ты, беззащитной раскрытости человеческого существа, с которой ребенок с помощью близких еще умеет справляться, а взрослеющий у нас перестает уметь, подобно тому как лунатик падает с крыши когда просыпается? Тогда получится, что правда это ты вовсе не что‑то редкостное, выпадающее на долю немногим мистикам, а то, в чем каждая «личность» на самом деле успела участвовать раньше чем огородилась, потому и раздвоилась?
Внешне уверенная в себе городская дама, давно уже «абсолютная единица», настоящая движущаяся крепость, готовая отвергнуть все покушения на свою отдельность, предвидящая угрозу ее планам, всем своим видом и сообщает ведь главное о том, какие силы и как неустанно она растрачивает для поддержания своей особности, стенок своего Я. Они всё равно ежеминутно обваливаются, она мнимо самостоятельна и ей приходится ежеминутно починивать ограду вокруг себя, подновлять, подкрашивать. Ровно этим же занята ее соседка. Первая инстинктивная забота обеих о состоянии ограды. Что постоянно ее пугает, откуда такая привычка к обороне? Хулиган, который бывает не очень часто — да и к тому же обычно он спровоцирован ее демонстративной обороной, — только прикрытие для страха, который не отступает. Опыт чего‑то, от чего отшатываются, не прекращается; страх не будет, а был раньше чем она забыла его понимать, и она в него не впадет когда он придет, а возвратится.
Не надо ли вопреки Шопенгауэру считать опыт открытости человеческого существа не исключительным и редкостным, а наоборот тем первым и исходным, в порядке обороны против которого возникает обособленная личность, изолированное Я? Почему‑то Шопенгауэр написал в предисловии ко второму изданию своей главной книги в 1844, — а первое издание в 1819 не разошлось в 800 экземплярах, пошло в макулатуру, — что передает свой труд не современникам, не соплеменникам, а всему человечеству; значит он чувствовал как‑то иначе чем так, что только избранные единицы способны иметь тот опыт прикосновения к целому мира, который ему важен? Может быть, сами слова внезапно, вдруг, в порядке исключения — выключения из сетей, в которые поймалось сознание, — указывают на способ существования вещей, которые всегда уже были, тех априори, которые вообще никогда никуда не уходили и не могут затеряться, стоит повернуться к ним и они сразу тут?
33
Так миссионер Буве не увидел «в облике» древнего Фу–си «ничего китайского» и восстановителем его утраченного знания считал только Лейбница, которого в свою очередь на родине подозревали чужим.