и занимаясь которым я особенно думал о Гоголе... И вот уже его нет! Я жалею о
нем несказанно собственно для себя: я потерял в нем одного из самых
симпатических участников моей поэтической жизни и чувствую свое сиротство в
этом отношении. Теперь мой литературный мир состоит из четырех лиц, из двух
мужского пола и из двух женского: к первой половине принадлежите вы и
Вяземский, к последней две старушки -- Елагина и Зонтаг. Какое пустое место
оставил в этом маленьком мире мой добрый Гоголь! Я жалею об нем еще для его
начатых и неконченных работ: для нашей литературы он потеря незаменяемая. Но
жалеть ли о нем для него? Его болезненная жизнь была и нравственно мучима.
Настоящее его призвание было монашество. Я уверен, что если бы он не начал
свои "Мертвые души", которых окончание лежало на его совести и все ему не
давалось, то он давно бы был монахом и был бы успокоен совершенно, вступив в
ту атмосферу, в которой душа его дышала бы легко и свободно. Его авторство, по
особенному свойству его гения, в котором глубокая меланхолия соединялась с
резкостью иронии, было в противоречии с его монашеским призванием и ссорило
его с самим собою. По крайней мере, так это мне кажется из тех обстоятельств,
предшествовавших его смерти, которые вы мне сообщаете. Гоголь, долгие часы
стоящий на коленах пред образами, отказывающийся от пищи и кротко
говорящий тем, которые о нем заботились: оставьте меня; мне хорошо, -- как это
трогательно! Нет, тут я не вижу суеверия: это набожность человека, который с
покорностью держится установлений православной церкви. Что возмутило его
страждущую душу в последние минуты? я не знаю. Но он молился, чтобы
успокоить себя. И, конечно, ему было в эти минуты хорошо, как он сам говорил,
-- и путь, которым он вышел из жизни, был самый успокоительный и
утешительный для души его. Оставьте меня; мне хорошо! Так; никому нельзя
осуждать по себе того, что другому хорошо по его свойству. И эта долгая молитва
на коленях есть нечто вселяющее глубокое благоговение. Так бы он умер, если
бы, послушавшись своего естественного призвания, провел жизнь в монашеской
келье. Теперь, конечно, душа его нашла все, чего искала. Перейдем теперь к
земному. Надобно нам, его друзьям, позаботиться об издании его сочинений, об
издании полном, красивом, по подписке в пользу его семейства (у него, кажется,
живы мать и две сестры). Если публиковать теперь подписку, то она может быть
богатая. Позаботьтесь об этом. Если бы я был в России, то бы дело разом
скипело".
XXXII
Постоянно памятуя и исполняя все, соблюдаемое православными
христианами, Жуковский еще в феврале 1852 года пригласил из Штутгарта
священника нашего Иоанна Базарова, чтобы он прибыл в Баден-Баден на шестой
неделе Великого поста для приобщения его с детьми Святых Тайн. Болезненное
состояние глаза не позволяло ему самому оставить место жительства его. Перед
наступлением означенного срока он уведомил своего духовного отца, что
некоторые обстоятельства вынуждают его переменить распоряжение и отложить
исполнение христианского долга до Фоминой недели. Об этой внезапной
перемене первого распоряжения прекрасно выразился отец Иоанн: "Добрый
старец не знал того, что это второе распоряжение было свыше от премудрой воли
Божией, предназначавшей ему вкусить эту последнюю радость земной веры
христианина за два дня перед переходом его в вечную жизнь, где он должен был
истее причаститися в невечернем дни Царствия Христова".
Развитие и ход болезни Жуковского, по рассказу очевидца, следовали
таким образом: 1 апреля (стар, ст.) 1852 года, во вторник на Святой неделе
вечером, он занемог и лег в постель ранее обыкновенного, а именно в 9 часов. В
среду он только к вечеру оставил постель. Как обыкновенно, все его домашние
собралися в его кабинет и провели вместе несколько часов. Жуковский принимал
живое участие в разговорах и сам многое рассказывал про старинное свое житье-
бытье. В четверг тоже. В пятницу болезнь усилилась и обнаружилась яснее.
Доктора назвали ее подагрическою лихорадкою (ein Gichtfieber). Подагра, от
которой у Жуковского в последнее время так жестоко страдали глаза, бросилась
вовнутрь. В пятницу и субботу он не покидал постели и был чрезвычайно
беспокоен. Казалось, он страдал более нравственно, нежели телесно. В
воскресенье больной вышел на полчаса -- это было в последний раз! Лихорадка