Она уснула после того, как они позанимались любовью еще раз, — уснула, положив голову ему на грудь и забросив ногу на его бедра. Рышард по-прежнему желал Марыну, но ее пришлось оставить в покое — она, должно быть, устала. Он тоже попытался заснуть, но неутоленное желание и радость не давали сомкнуть глаза. Остаток ночи он то и дело соскальзывал в полудрему, придерживая на себе тело Марыны, а на самом краю сна вновь пробуждался от мысли: «Я по-прежнему не сплю». Он забылся на рассвете, очнулся несколько часов спустя и обнаружил, что она по-прежнему лежит на нем. Он попробовал пошевелиться, не разбудив ее; ей нужно хорошенько выспаться, чтобы собрать все силы перед очередной «Адриенной» сегодня вечером.
Но Марына не спала и ос́ыпала его поцелуями.
— Ах, сколько во мне жизни! — воскликнула она. — Ты вернул мне мое тело. Какой сегодня будет спектакль! И все наши польские друзья, которые, наверное, ломали голову над тем, почему Богдана нет в Сан-Франциско, поймут, что все из-за тебя. Мой Морис наверняка заметит, когда я прильну к его груди, чтобы прочитать басню о двух голубках, что Адриенна уже не та застенчивая девушка, какой была вчера. Мистер Бартон будет удивляться: «Что произошло с этой горделивой дамой из Польши? Успех совершенно вскружил ей голову». Голову! — она склонилась над ним и принялась целовать ему пах.
— Польская дама влюблена? — спросил Рышард.
— Польская дама по уши — безрассудно — неприлично — безумно — влюблена!
После еще двух представлений «Адриенны», в четверг вечером, Марына дала премьеру «Камиллы», а после третьей «Камиллы» в субботу днем завершила неделю еще одной «Адриенной». Все эти дни зал был полон, овации были бурными и продолжительными, а толпа пышно разодетых поклонников, которых ликующий Бартон приводил за кулисы, становилась все многочисленнее. Марына обращалась к ним по имени после первого же визита, и текучая энергия ее игры быстро испарялась под напором этого обмена любезностями в артистическом фойе, — она была приятна в общении («Да, спасибо, благодарю вас… ах, вы так любезны»), всем довольна и неприступна. «Если бы они только знали, какую цену я заплатила — и буду платить — за то, что делаю!» А теперь у нее появился еще один секрет: к обычной отрешенности, наступающей после спектакля, добавилось сексуальное напряжение. Но сначала нужно отослать доброжелателей, отдать их цветы костюмерше и реквизиторам, чтобы освободить место для завтрашних цветов, и только после этого наконец вернуться с Рышардом в отель.
Самым большим из цветочных подношений, скопившихся в гримерной перед субботним выступлением, была гигантская корзина в форме башни. В ней уложили рядами красные, белые и голубые цветы. С верхушки свисал квадратный лист пергамента с позолоченными краями.
— Стихи, — сказала Марына. — Неподписанные.
— Ну конечно! — воскликнул Рышард. — Я так и знал. Ты пленила сердце еще одного писателя. Дай мне его стихи, и я скажу со всей объективностью, есть ли у моего нового соперника талант.
— Нет, — рассмеялась Марына, — я сама прочитаю их тебе. Вряд ли они труднее сонетов Шекспира, и, к счастью, здесь нет мисс Коллингридж, которая стала бы исправлять мое произношение.
— Фортуна на моей стороне!
— Là, mon cher, tu exagères![80] Ревнивцы могут быть интересны на сцене, но в реальной жизни они вскоре становятся ужасными занудами.
— Я и есть зануда, — сказал Рышард. — Все писатели — зануды.
— Рышард, любимый мой Рышард, — воскликнула она, и он застонал от счастья, — ты когда-нибудь перестанешь думать только о себе и научишься просто слушать?
— Да я только это и делаю!
— Тссс…
— Но сначала я поцелую тебя, — сказал он.
Они поцеловались, и им не хотелось размыкать губы.
— Ты по-прежнему намерена мучить меня стихами моего соперника?
— Да! — Она снова взяла пергамент, вытянула перед собой и продекламировала голосом, который польские критики называли ее «серебряным регистром»:
— Эх, мадам Мари-ина, милая мадам Мари-ина, — проворчал Рышард. — Симпатий, а не синпатий!
— Я так и сказала, болван! — воскликнула Марына и наклонилась поцеловать его, а затем продолжила:
— Ага, мой соперник — всего лишь театральный критик!
— Тихо! — сказала она. Согнув правую руку, Марына два раза легонько ударила себя в грудь большим и указательным пальцами — освященный веками драматический жест, — нарочито откашлялась и прочитала своим знаменитым бархатным голосом: