Остаток лекции я просидел в радостном возбуждении от этого своего открытия. Потому что ненавидеть неприятно, а освобождаться от этого – облегчение.
После лекции мы просидели около часа за столиком, с Викой, Кириллом, Женькой-французом и московской Машей, которые хотели остаться «на Лопена Чечу». Они рассказали, что старый Чечу известен шалостями – всякий раз после его учений, где бы они не происходили, вокруг солнца появляется круговая радуга. И «на этот раз тоже, наверное, будет».
Я начинаю потихоньку подумывать о том, как нам отсюда уехать. Ездить стопом по Испании мне больше не хочется. Я пытаюсь договориться с Женькой, не вывезут ли они нас хотя бы до севера Испании, он неуверенно мнется «Ну, знаешь, у нас машина старая, да мы и ехать-то собираемся не торопясь, медленно, и тут вроде одна австралийка есть, она за бензин обещала заплатить…». Я улавливаю в его словах замешательство и понимаю, что ехать с нами он не хочет.
Следующим утром начались занятия с Чечу. После обеда я заглянул туда, посмотреть. Нидал преобразился из восседающего гуру в почтительного ученика, бегающего по поручениям наставника. Это тоже как-то его очеловечило, хотя и показалось смешным.
В последнюю ночь, по Машиному предложению, мы идем спать под ступой, где полагались священные сны. Уже в темноте мы поднимаемся на вершину, со спальниками, и устраиваемся среди других, кому пришла в голову та же идея. Лежа перед сном, я рассматриваю растущий в небо, прямо из опрокинутой моей головы, конус ступы, подсвеченный прожектором, ярчайшей на фоне небесной черноты.
Наверное, я слишком устал от старого нашего места, или стал связывать с ним слишком много неприятного, потому что заснул я под ступой мгновенно, и увидел необычный яркий сон, который, конечно, сразу выскользнул из памяти, стоило только открыть глаза утром и забыть ночное, подводное, размазанное. Помню только странную историю о текущем вспять времени, и что связано это было с какой-то несусветной лошадиной головой, существующей отдельно, вне тела, и пятящейся вместе со временем к собственному жеребячеству. И что оказался я в результате в громадном наглухо закрытом амфитеатре, почему-то из красного кирпича, стоящим посреди него вместе с неизвестным другом, и открытым взглядам невидимых врагов, оттуда, сверху…
Утром Маша пошла в столовую, разузнать что-то свое; я же решил завернуть на стоянку переобуться из тяжелых ботинок в сандалии.
Сандалии эти я нашел сразу, раскромсанные на мелкие кусочки – одна подошва валялась у рюкзака, другая ниже по склону, со свисающими кожаными ошметками, и несколько полосок, яростно отхваченных моим валяющимся рядом ножом, были разбросаны по всей терраске. Вот мои демоны и вернулись.
Я сидел, привалившись спиной к рюкзаку, вертел в руках лохматые останки обуви, и пытался это понять. Даже попробовал отрезать кожаную полоску сам: было нелегко. Кто-то, пыхтя от злобы, кромсал принадлежащий мне предмет, ночью, тайком, долго, потому что быстро не получилось бы; и это было так же дико, как обнаружить негритянку с окровавленной куриной лапкой в зубах, тычущую иголками в мою фигурку, слепленную из воска и волос. Дело не сандалиях; то, что я чувствовал, очень отличалось от раздражения из-за утери нужной вещи; но что было мне делать с этой ясно выраженной неизвестной волей: уходи отсюда, этим выплеском необъяснимой злобы?
Сейчас-то я думаю, что все просто: обруганный мною немец (видимо, услышавший мои проклятия Нидалу) решил обеспечить упорядочивание незаконно расположившихся граждан, но, испугавшись агрессивной реакции, решил напакостить по мелочи. Все равно, странно как-то…
Вниз я спустился уже с рюкзаком. Мне надоело все это обдумывать и хотелось одного: убраться из населенного зловещими духами места сейчас же. Недалеко от паркинга я встретил Машу и сказал ей:
«Я уезжаю»
«А что случилось?»
Я рассказал, вертя в руках сандалий трупик.
«Хорошо», сказала она. «Пойду вещи соберу».
Выяснилось, что как раз сейчас русское сообщество едет на озера, пьянствовать по случаю окончания Пховы, и Женька может подбросить нас до Торро-дель-Мара. Вика с Кириллом тоже хотели бы уехать сейчас, они разузнали у местных про какое-то местечко возле Нерхи, где можно жить на море...
Я сижу возле автобуса, на рюкзаке, вокруг стоит толпа отъезжающих, все что-то кричат и перешучиваются, но для меня их голоса сливаются в резкий чаячий клекот, каждый взрыв смеха рвет нервы, сбивает дыхание, и мне кажется, что всем это заметно, и так продолжается всю дорогу, пока я пытаюсь под взрывы ненавистного хохота забиться в самый дальний уголок, притворяюсь спящим, и даже прикрываю лицо уголком болтающейся на ветру из окна занавески.
Женька высаживает нас на набережной, потом начинается долгое совместное фотографирование с помощью пьяного бомжа, притянутого энергией громких тарабарских голосов, с помахиванием бутылками и громкими воплями; наконец, все уезжают, и мы остаемся вчетвером. Я оглядываюсь, смотрю на море, на ряд прибрежных пансионатов, и вздыхаю с облегчением: не в Карма Гене. Но несмотря на радость освобождения, чувствую странную слабость. Больше всего мне хочется сейчас подойти к морю и спокойно посидеть у прибоя, но Вика с Кириллом спешат. Мы садимся в автобус и доезжаем до приморской деревни с обещающим названием Маро (Море), проходим единственной улочкой (два магазинчика, сувенирная лавка) мимо помидорных парников, развалин стены, домика с закрытыми ставнями, и находим крутой и малозаметный спуск к пляжу.
Это было именно такое, очень нужное мне место. Вика с Кириллом, из деликатности, или самодостаточности, не замечали моего странного состояния, к тому же, по природной болтливости, не требовали от меня усилий для поддержания разговора. Узкая полоса пляжа затаилась под крутым берегом, скалами и бесконечными парниками, единственный домик возле тропы пустовал, и в конце пляжа обнаружился малозаметная пещерка, укрепленная прежними Робинзонами бамбуком из растущей рядом (звездопад косых китайских штрихов) рощицы и сухой соломы. И еще море. Оно шумело, накатывалось и откатывалось, вечно.
Оно было холодным еще, море, но мы все же поплавали недолго, и стали обустраиваться.
Сначала ложиться в пещере нам не хотелось – она была неприятна следами чужого присутствия (несколько картофелин, пластиковая бутылка, обожженные ракушки), и мы расстелили коврики на прибрежном песке.
Я взялся готовить еду, в нашей маленькой кастрюльке. Газ в баллончике закончился, и мне пришлось собирать единственные здесь дрова – бамбук, а потом узнать, как быстро и бестолково он вспыхивает, с присвистом крошечной реактивной турбины, и сразу тухнет, едва успев лизнуть котелок. Настоящее мучение готовить на таком; но минут через сорок мне удается сварить макароны, и мы садимся есть, с сыром, персиками и пакетами вина из местной лавки. Потом начинается разговор о буддийских событиях («а Чечу… А Оле… А Ханна…»). А я смотрю на пенящиеся перекаты: каждые несколько секунд море обрушивается на мои ушные раковины.
Так что мне не сразу удается выйти из этого морского оцепенения, когда я слышу: «Смотрите! Смотрите!»
Я поднимаю глаза и вижу радугу вокруг солнца.
Ночью я просыпаюсь оттого, что Маша встает и неподвижно застывает, обернув к морю бледное в лунном свете искривленное ужасом лицо. Ночью начался прилив, и море, плескавшееся вечером метрах в тридцати от нас, подступило совсем близко.
«Что случилось?»
«Оно нас… накроет!»
«Не бойся, я смотрел днем, по засохшим водорослям, выше не поднимется. Видно же, линию прилива».
«Я… не могу… Меня все детство такой кошмар мучил… Там было именно такое море, и именно такое место, где никуда не спастись, где наверх нельзя!!!»
Я пытаюсь успокоить ее, но это ужас настоящий, невыдуманный, и никакими разумными соображениями не лечится. Мы перебираемся под защиту пещеры (очень сомнительную, потому что расстояние до пугающего прибоя здесь такое же, разве что волны не видны за тонкой бамбуковой стенкой), и нам удается уснуть.