Я был готов отдать за нее жизнь, но ей ничего не надо было. Она лежала в постели, отказываясь пить и есть. Что бы я ни делал — все было напрасно, и весь оставшийся вечер я кормил ее кисловатыми леденцами, которые немного снимали боль в гортани. Ей нравились лимонные.
Как только я лег спать, она закричала. Вбежав в комнату, я увидел, что она сидит в кровати, ее тошнило, сейчас меня вырвет, говорила она, и я бросился за ведром. Она сетовала: «Ach was seid ihr doch für Menschen[42], ужасная, ужасная страна!» — и таблетки, кусочки яблока и пиво — все вышло наружу. Я несколько раз выносил ведро, потом сел к ней на кровать и сказал: «Мама, ну успокойся, пожалуйста», — а она начала на меня кричать — как она может успокоиться, когда у нее рвота? Я погладил ее по щеке и стал рассказывать ей историю, чтобы она забылась, забыла о боли и своем теле и смогла заснуть.
Помнишь, как мы навещали бабушку и поворачивали за угол к ее дому, улица Кеттенхофвег, номер…108, так? Я специально назвал не тот номер, чтобы отвлечь маму, и она поправила меня, нет, номер 106, а я сказал, да-да, конечно, номер 106! А помнишь, что мы видели у входа — почтовые ящики? Да, конечно, отвечала она. А потом, сказал я, если пройти через проход слева, то дальше была дверь с матовым стеклом, помнишь? А когда мы звонили снизу, раздавался какой-то треск, и бабушка открывала нам дверь, и мы поднимались по лестнице, а как звали ту женщину, еврейку, которая жила на втором этаже?
«Фрау Бадриан», — ответила мама и фыркнула, и я сказал, да, правильно, она была очень милой дамой. А потом мы поднимались еще на один этаж и оказывались у бабушки. Ты помнишь, какой был в квартире запах? Такой надежный, уютный запах в прихожей, и дверь с дребезжащим стеклом в гостиную, красивую гостиную со старинной мебелью, и мы ужинали в гостиной, я обожал бабушкину еду. Помнишь ее крошечную кухню, старые горшки и сковородки, а кастрюле было больше ста лет?
Мама сказала: «Ja, wir haben immer auf unsere Sachen aufgepasst»[43], и я спросил ее, помнит ли она, какой вид открывался с балкона в спальне, это был вид во двор на пансионат «Гёльц», там еще была немецкая овчарка, она все время лаяла, и большой каштан, правда? «Это были съедобные каштаны, — ответила мама, — такие в Дании не растут». Потом я продолжил свою экскурсию и рассказал, что дальше по улице Кеттенхофвег жила одна сумасшедшая, которая собирала всякое барахло и устроила перед домом огромную помойку.
«Да, — ответила мама, — однажды я села рядом с ней в трамвае, от нее так воняло». И я сказал, что она, наверное, не пересела на другое место, так ведь? «Да, не пересела», — ответила она. «А как называлась та большая улица, по которой ходили трамваи, мы там часто проходили?» — спросил я. Она ответила: «Бокенхаймер Ландштрассе», — и я радостно воскликнул, конечно же! Именно так она и называлась. А на другой стороне улицы находилась булочная — я обожал блинчики, а за углом — маленький, темный магазинчик канцелярских товаров, там продавались ручки, тетради и бумага всевозможных цветов. Хозяйкой была молодая женщина, а как называлась та большая улица, которая вела к Опернплац?
«Гётештрассе», — отвечала мама, и я сказал, как же ты все хорошо помнишь! А ты помнишь развалины оперы? Она ответила, что да, помнит развалины, но ведь смогли же ее восстановить. А потом мы отправлялись в «Пальменгартен» — огромный парк, где было озеро, по которому можно было кататься на лодке, я там проводил целый день, как это было здорово! Там была оранжерея, большая, сплошь из стекла, внутри была тропическая жара, влажный воздух и пальмы, и еще там был «колодец желаний», а помнишь детскую площадку?
Мама сказала «да», широко открыла глаза и посмотрела на меня холодным, стальным взглядом, которого я боялся всю жизнь. «И ты помнишь, что там случилось?». — «Да, — ответил я, — я поднялся по лесенке, наверху был самолетик, я летел через океан и не мог приземлиться, пока не долечу до Америки». — «И?» — спросила мама, и, умирая со стыда, я ответил, что ей пришлось долго ждать, а потом у нее было воспаление легких, и она чуть не умерла. «Правильно», — сказала мама и злобно улыбнулась, и я понимал, что уже дошел до конца истории, а она так и не заснула…
Когда она очнулась, в ней жила другая женщина, она смотрела на меня мамиными глазами и, показав на коробку с леденцами на столе, спросила: «Кто положил сюда эти конфеты?». Это было ужасно, у меня перехватило дыхание, и я ответил: «Это я их сюда положил». А она сказала: «Что они тут делают? Унеси их!». Когда я отнес на кухню леденцы и вернулся, она покосилась на столик и спросила: «А где коробка?». — «Какая коробка?» — спросил я, а она зарычала: «Маленькая коробочка с леденцами, где она?!». Тут я все понял и ответил: «Так ведь ты попросила меня ее унести, леденцы растаяли в тепле». — «Где она?» — закричала она, голос у нее был резким, пронзительным, и мне пришлось признаться, что я их выбросил. Она укоризненно посмотрела на меня — потом у нее свело ногу, и она стала кричать, и всю ночь я утешал ее, менял пакет мочеприемника, потому что она просила об этом, хотя он еще и не наполнился, и от меня пахло мочой и рвотой моей матери.