Черная Тетя заполнила трещины камня землей и высадила в них луковицы нарциссов и клубни цикламен, но Бабушка терпеть не могла этих «пустых трат» на содержание какого-то глупого камня на участке, где вместо него можно было бы с куда большей пользой развести зелень и овощи.
— Пойди к нему, — подслушал я ее разговор с Рыжей Тетей. — Я хочу, чтобы он пришел и убрал этот мерзкий камень.
— Я не пойду! — сказала Рыжая Тетя.
Я вошел в кухню в тот момент, когда Бабушка произнесла: «Если ты хочешь оставаться с нами, моя дорогая, я советую тебе хорошенько подумать, как ты позволяешь себе разговаривать и что ты соглашаешься делать».
Но тут они заметили меня, и Бабушка, повернувшись ко мне с торопливой улыбкой, сказала: «Как хорошо, что ты пришел, Рафинька! Сходи к этому своему умнику Аврааму (слово „умник“ она произнесла с насмешливым презрением) и скажи ему, чтобы он пришел убрать из нашего двора этот отвратительный камень».
Я удивился. Бабушка не любила дядю Авраама. Правда, она никогда не забывала послать ему через меня порцию куриного супа, который Рыжая Тетя варила каждую пятницу, но возражала против других моих визитов к нему и не раз издевательски передразнивала ту высокопарную торжественность, с которой он имел обыкновение говорить о самом себе: «Я последний еврейский каменотес в Земле Израиля!» или, поднимая над головой свой молоток каменотеса и баламину каменщика: «Эта матрака вытесала всю Рехавию!»[75] и «Этой баламиной я высекал каменные блоки в Шейх-Бадре и в Лифте!».
Но не успел еще я выйти из дома, как Рыжая Тетя стала кричать: «Чтобы нога его здесь не появлялась!» и: «Не хочу я видеть этого грязного пса в нашем доме!» и: «Если он сюда заявится, я больше никогда туда не пойду!» А Бабушка крикнула в ответ: «Когда тебе скажут, пойдешь, как миленькая!» — и начался ужасно шумный и совершенно непонятный для меня балаган, и стали взлетать и биться о потрясенные стены всякие странные слова, вроде «убийца», и «договор», и даже «проститутка», — так что, несмотря на свое малолетство, я взял на себя роль «мужчины в доме», как они выражались, и на собственную ответственность решил повременить с Бабушкиной просьбой. В последующие дни я ходил к дяде Аврааму, как обычно, но об этой просьбе ему не говорил.
Вечернее солнце догорает у меня за спиной и освещает все вокруг нежным и нежащим светом. Чуть раньше оно готово было сжечь мне кожу и выжечь глаза, но теперь капитулировало и медленно опускается, приумножая оранжеватое очарование холмов на голубом полотне горизонта и медлительно совлекая простыни загадочных теней с потаенных ямочек на склонах.
Поскольку маршруты моих инспекций предустановлены, я иногда меняю их время, и тогда освещение, ландшафт и тени меняются тоже. Перемещение солнца над пустыней, подобно перемещению на клетках той шахматной доски, которую — помнишь? — вытесал во дворе нашего дома дядя Авраам, меняет ее лицо и характер. Высотка, которая поутру казалась округлым соблазном, вся в золотистых извилинах долин, в послеполуденном свете превращается в выщербленное ущельями скопище скал, а сейчас, ближе к закату, снова становится мягкой, в изумленных, томных изгибах, и расселина, которая на рассвете пересекала ее, точно уродливый черный шрам, теперь выглядит, словно уютная и влекущая ложбина меж ее грудями.
«О чем ты думаешь?» — спрашивает мое тело.
«О тебе, Рафаэль, — отвечаю я. — Я думаю о тебе».
«А я думаю о тебе».
«И что же ты думаешь обо мне?»
«То же, что всегда, Рафаэль, ничего особенного».
«Смотри, вот красивый камень», — говорят мне мои глаза.
«Давай возьмем его для дяди Авраама», — говорят мне мои руки.
Иногда я позволяю отцовскому фонендоскопу погулять по моей груди и животу, прислушиваюсь к самому себе и прихожу в ужас. Неужто так должно звучать сердце мальчика, которого растили сразу пять женщин?
В своем доме, в пустыне, выйдя из-под душа, я становлюсь порой перед зеркалом, разглядываю себя и пугаюсь: неужто так должен выглядеть ребенок, росший наилучшим образом, которым может расти мужчина? Ты только посмотри, как ты выглядишь — пальцы вытянуты, как будто хотят оторваться. Глазные яблоки выпирают, как будто хотят выпрыгнуть наружу. А эти яйца, эти «чудные яичечки», — они же самые подлые изменники! Буквально у меня на глазах они подтягиваются и уменьшаются, как будто хотят втянуться и спрятаться в моем теле или исчезнуть совсем. Иногда одно прячется за другое, а иногда, в особенно жаркий день, они так отвисают от тела, словно просятся, чтобы я выпустил их на волю, высвободил из той смирительной рубашки, которая их удерживает.