— Не в тебя она, — сказал дядя Федя.
Он хотел сказать, что дочь недобрая, безжалостная к матери, ни за что не захочет понять, если Ольга вдруг осмелится сказать, что выходит замуж. Где уж ей понять такое, если она не может газету из почтового ящика вынуть и принести соседу.
— Не в тебя она… это точно.
— Молодая еще.
— Не поймет…
— Молодая она, — с отчаянием повторила Ольга.
Она сняла руки с подоконника, положила их усталым движением себе на колени, повернула к нему измученное лицо.
— Я думала про это, Федь. Не надо ничего такого затевать, — в голосе ее была мольба. — Не надо. Я лучше буду к тебе приходить, как раньше. — Ольга потянулась к нему руками, искала его глаза. Но он набычился, низко опустил голову.
— Разве мне это нужно?
«Эх! — подумал он. — Мечтал о семье, о том, что Ирина будет для меня за валидолом в аптеку бегать, а я буду относить ее туфли к сапожнику. А все портрет… Эта глупая икона связала Ольгу по рукам и по ногам. Эх! Сама выдумала, сама молилась и дочь научила молиться. Религию из портрета устроила. Ломать надо, портрет ломать, религию ломать. Освобождать от опиума хорошую добрую женщину. Эх!»
Ольга хотела руками поднять его голову, чтобы увидеть глаза, но голова оказалась тяжелее камня.
— Что ты, Федя?
Он не ответил. Он сказал просто «эх!». Сказал, как обрушил гору, которая придавила Ольгу к стулу. Но он этого не увидел, потому что не посмотрел ей в глаза, потому что не поднял головы. Он думал. Думал корявыми словами о себе, об Ольге, об Ирине, о простых человеческих отношениях, и в своих несвязных мыслях старый литейщик поднимался до философского осмысления жизни. Неужели он зря варил металл для танков в войну, зря варил металл для тракторов? Социализм строил и построил. А в Ирине ее нет, доброты-то. Красота есть, ум есть, а доброты нет.
— Эх, Ольгуша, княгинюшка моя.
— О чем ты, Федя?
— Так…
Но она недоверчиво качает головой, знает, что не так. Тревожно вглядывается в его лицо, сильное, усталое, исписанное добрыми морщинами. За эти морщины он ей и понравился. Трудные они, настоящие. Такие не подделаешь. Если думал всю жизнь хорошо о людях, не делал им гадостей, не обманывал, то и будут добрые морщины. К такому лицу потянулась бы любая женщина и помоложе, а ей сам бог велел, три года в соседях были.
А Федор Петрович облокотился о подоконник и на кулак голову положил, чтоб отдохнула немножко. Никак не мог он увязать свои размышления с мыслями о худенькой насмешливой девчонке, с мыслями о своей запоздалой любви.
5
Еще на улице Ирина услышала звуки трубы. Когда подошла ближе, поняла, что Володька-Кант играет отнюдь не у себя в квартире, а в подъезде. По всей видимости, он пытался выдуть что-то торжественное, но у него получались только первые несколько тактов, а затем звонкий голос трубы давал петуха и срывался до хрипа.
Ирина вбежала и замерла на середине марша, увидев на лестничной площадке второго этажа шабаш соседей под предводительством парня с трубой, вдохновенно задранной кверху.
Мать и дядя Федя стояли спиной к Ирине и, как китайские болванчики, раскланивались направо и налево.
— Спасибо, спасибо, спасибо…
Таисия Демонова тыкала в Ольгу Дмитриевну огромной селедкой. В одной руке у матери была ваза, в другой букет астр. Таисия Демонова неожиданно облапила соседку вместе с вазой, цветами и селедкой, троекратно расцеловалась и расплакалась. По жирным щекам растроганной Таисии потекли крупные слезы.
— Чего уж там, — сказала она, — ешьте на здоровье. Мурманская сельдь… с лучком, с картошечкой…
— По своей селедке плачет, — подмигнул Володька-Кант Татьяне Осиповой, которая протягивала Ольге Дмитриевне маленький будильничек.
Ирина ничего не понимала. Цветы… Селедка… Будильник… Ваза для цветов…
Сзади, тяжело дыша и постукивая палкой, поднималась скрюченная старуха из первой квартиры — баба Зина. Она ухватила Ирину за локоть, забормотала:
— . А мне и подарить нечего. А она и без подарков счастливая, мать-то. Сегодня целый день туда-сюда, туда-сюда. С первого этажа на второй, со второго на первый. Тридцать ступенек туда да тридцать обратно. Молодая, красивая. И ни разу не остановилась дух перевести. И все под ручку, все под ручку. Дождалась своего счастья, тоже теперь замужняя женщина. А таких, как Федор Петрович, мало теперь.
— Что вы городите? — Ирина попыталась вырваться из цепких рук старухи. Но баба Зина держала крепко.
— А ты не удивляйся, милая, все люди должны ходить под ручку, чтобы не упасть, когда скользко. Я вот и то хожу под ручку с лестницей.
На площадке внезапно все замолчали. Ирину заметили. Глаза у Ольги Дмитриевны растерянно заметались.
— Ну, что же мы стоим на лестнице, — сказала она, — заходите, угоститесь чем бог послал.
Ирина рванулась вперед, проскочила через все это вероломное торжество, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь, и громко перед самым носом у Таисии Демоновой и Володьки-Канта захлопнула дверь. За дверью на лестничной площадке наступила тишина. Ирина вбежала в комнату, посмотрела на портрет отца и упала на диван. Но, услышав, что входная дверь открылась, села, быстрым движением руки поправила волосы, лихорадочно достала книжку из папки и уставилась в страницу, не видя ни одной буквы, прислушиваясь к шагам в коридоре. И хотя она ждала, что мать сейчас войдет, все равно вздрогнула, когда поняла, что Ольга Дмитриевна стоит в комнате и обращается к ней:
— Ирина, помоги мне на кухне.
Сама она никогда бы не придумала позвать Ирину на кухню мыть посуду. Так посоветовал Федор Петрович. Да и не в том заключалась суть, чтобы помочь на кухне. Федор Петрович нарочно ушел в свою комнату и притаился, чтобы не мешать матери и дочери. Он убедил Ольгу рассказать Ирине про портрет. И предложил именно этот ход! Позвать на кухню, помочь помыть посуду или что там еще сделать, ошеломить, показать с первой минуты, что все в доме изменилось, настолько изменилось, что Ирина должна будет не только многое понять, но и научиться мыть посуду.
Ирина молча поднялась и прошла на кухню. Не для того, чтобы возиться с тазами-кастрюлями, а для того, чтобы высказать матери все, что она о ней думает, собраться с силами, не расплакаться и высказать.
Но Ольга Дмитриевна появилась на кухне не сразу. Неизвестно, каким образом баба Зина преодолела тридцать ступенек и вломилась в дверь, налетела на Ольгу и, задыхаясь, забормотала:
— А три дня тебе свободных от больницы дали?
— Зачем мне, баба Зина?
— А ты проси, полагается.
Ольга Дмитриевна пообещала, что обязательно попросит. Выпроводила бабу Зину и постояла немного в коридоре, закрыв глаза и сложив руки на груди…
Дочь ждала у окна, нервно ковыряя замазку. Не поднимая головы, Ольга прошла к столу, громыхнула тарелками, суетливо переложила их без всякого смысла с одного места на другое. Надо было начинать разговор, но как и с чего начинать? На столе беспорядочно лежали свертки и пакеты, будильничек на боку, граненая ваза, которую подарил Володька-Кант, и букет. Среди цветов торчала селедочная голова с вылезшими из орбит шариками глаз.
Руки Ольги Дмитриевны, привыкшие всегда делать что-нибудь, машинально взялись за селедку. Раньше., когда она возвращалась с базара, обязанности в семье распределялись очень просто: дочь ставила в вазу цветы, а мать делала все остальное. И сейчас, ничего другого так и не сумев придумать, Ольга Дмитриевна сказала:
— Дочка, поставь цветы в вазу.
Она подвинула на край стола вазу, а сама открыла посудный шкафчик и спрятала зачем-то туда будильник.
Ирина одну секунду смотрела на виноватую спину матери. Было видно по низко опущенным плечам и по вздрагивающим рукам, что она только делает вид, что не боится Ирины, а на самом деле ожидает удара. И Ирина ударила. Она подняла с пола веник, воткнула его ручкой в вазу и с пристуком поставила перед матерью.