Директора пришлось долго ждать, пока он решал финансовые вопросы с бухгалтером и разговаривал с двумя молодыми ребятами — авторами пьесы на местную тему. Получив разрешение, обнаружила, что репетиции закончились и театр на несколько часов опустел. Медленно прошлась по всем коридорам, в гардеробной долго причесывалась перед зеркалом, в актерской комнате выкурила сигарету.
На вешалке, рядом с ее шубкой, болталось главрежевское пальто с каракулевым воротником и коричневая шапка-пирожок. «Значит, в театре никого нет, кроме меня, главрежа и дежурной», — подумала Татьяна и тут же решила, что пойдет сейчас к нему в кабинет и все выложит. Она не знала, что — все, но ей хотелось что-то сказать, что-то объяснить, наконец, узнать, что он о ней думает, почему на репетициях так обращается с ней.
От вешалки до кабинета двадцать шагов. Татьяна остановилась, взялась за ручку двери, мысленно представила расположение вещей в кабинете. Справа большой красный диван, на стене барометр, слева стол, несколько кресел. Она потянула на себя дверь, осторожно сделала шаг вперед.
— Можно, Константин Ефимович?
— Нет, — рявкнул главреж. Он лежал на диване лицом к стенке, уютно подогнув ноги.
— Это я, — объяснила Татьяна, надеясь, что он узнает ее по голосу.
— К черту! Не видите, я занят!
— Не вижу.
Два больших окна кабинета были задернуты желтыми, слабо пропускающими свет шторами. Татьяне хотелось рвануть эти шторы в стороны так, чтобы кольца посыпались, и крикнуть: «Вставай!»
Но она тихо сказала:
— Извините…
— Стой!
Он заворочался так, что диван заходил под ним ходуном, спустил ноги на пол, но еще некоторое время сидел, согнувшись, не поднимая головы. А когда вскинул ее резким движением и встал, чтобы перейти к столу, Татьяна увидела, что он не собирался спать. Лицо его было измучено болью.
— Ну? — прорычал он, отодвигая чернильницу.
— Константин Ефимович, вы больны?
— Болен. Ну и что?
— Я не знала…
— Ну?
— Я лучше в другой раз зайду.
— Не поможет: я всегда болен. Ну?.. Ну! — крикнул, как на репетиции, и согнулся. — Черт возьми. Говорят же вам, что я занят.
Спрятав лицо, он порылся на столе, нашел коробочку с пилюлями, потянулся за стаканом, но стакан был пуст. Татьяна быстро наполнила его, торопливо подала. Он отпил несколько глотков, не глядя, поставил в сторону.
— Говорите.
— Нет, нет, не сейчас! Я слишком уж по личному вопросу.
— А я от вас и не жду общественных проблем.
Он нетерпеливо передвинул чернильницу. Татьяна смущенно потрогала перекидной календарь, провезла его немножко по стеклу, повернула. Она действительно не знала, стоит ли сейчас начинать разговор.
— Понимаете, — опустила она глаза и потянула к себе машинально телефонную книгу.
— Какого черта вы на моем столе наводите порядок? Что вы, говорить не умеете? — зарычал он. — Так цитируйте какой-нибудь монолог по памяти. В пьесах, в которых вы играли, найдутся монологи на все случаи жизни.
Он кричал на Татьяну, а ей совсем не было обидно. Она вдруг поняла, что главреж очень болен и, наверное, так кричит потому, что хочет перекричать свою собственную боль. И на репетициях потому и взрывается, что в это время взрывается в нем боль… И чтобы не слышать, чтобы продолжать репетировать, он криком заглушает ее.
— Константин Ефимович, я приду потом.
— Говорите, что вы тянете?
— Ну, ладно, — согласилась Татьяна, — я не жаловаться пришла, я сейчас, когда увидела вас на диване, кое-что поняла.
— Премного обязан, черт возьми! — вскочил главреж и зашагал по кабинету.
— Константин Ефимович, бросить мне театр или нет?
Он остановился, развел руками и крикнул, словно это было самое страшное оскорбление или ругательство:
— Не знаю!
— Для меня это очень важно.
— Не знаю!
— Вы только скажите: да или нет?
— Не знаю, черт возьми, — крикнул он в третий раз и взорвался: — Почему вы думаете, что я должен за вас решать? У меня своих дел хватает. Берите ответственность за свою судьбу сами. И не ловчите!
— Я не ловчу… Со стороны всегда виднее.
— Не знаю.
— Вы же не занимаете меня в серьезных ролях.
— Не занимаю.
— И не будете занимать?
— Не знаю.
Он сидел за столом и монотонно отвечал: не знаю, не знаю, предоставляя Татьяне решать самой свою судьбу, «Да, он жесток, — подумала она, — но это жестокость не палача, а философа. И жестокость эта к никчемной актрисе, не сумевшей как следует даже поцелуй сыграть, от большой доброты к искусству». До нее вдруг дошел смысл обывательских разговоров в театре о том, что главреж очень талантливый, но и очень большой хам. Кто-то даже ходил с бумажкой, собирал подписи, чтобы выставить его из театра. И она тоже поставила свою подпись. Дура. Может ли быть по-настоящему талантливый человек грубым? Он очень болен и рычит, наверное, зачастую не на актеров и рабочих сцены, а на того зверя, который поселился у него внутри и грызет его во время репетиции, мешая работать.
А Константин Ефимович опять потянулся к стакану с водой, опять полез за таблеткой в коробочку. Но коробочка оказалась пустой, он швырнул ее в сторону и стал рыться в столе, выбрасывая пустые коробочки из-под лекарства прямо на пол. Ему попалась какая-то смятая бумажка с круглой печатью — рецепт. Он его расправил одной рукой, хотел встать, но новый приступ согнул его в кресле.
Татьяна протянула руку и взяла рецепт.
— Я схожу, аптека здесь рядом.
— Черт возьми, — только и смог он крикнуть ей вслед.
По дороге в аптеку Татьяна спросила у другой Татьяны, которая собиралась стать великой актрисой:
«Ну что? Ничего из этой затеи не вышло?»
«Да, не вышло».
«И что ты думаешь делать дальше?»
«Надо подумать».
«А что думать? Тебе же сделал предложение слесарь-водопроводчик? Почему ты считаешь, что он тебе не пара?»
«Да я…»
«Анатолий Белов? Плюнь! Пусть его любит Джина Лоллобриджида».
Свадьба!
Таисия, расплескивая водку, высоко подняла граненый стакан.
— Тиха! Тиха! Дайте матери сказать свое последнее слово. Юрка, паразит, я тебе при всех скажу, ты у меня не промах! Какую девку отхватил, а? Граждане, товарищи, дорогие мои, посмотрите, какую девку отхватил. Посмотрите, граждане, полюбуйтесь на мою красулечку.
Юрий чувствует себя неловко.
— — Мама, сядь, — просит он.
Подруга Таисии, толстощекая обрюзгшая женщина в малиновом платье с белой синтетической розой на груди, шепчет ехидно своему соседу — ленивому крепкому старику:
— Росточком только не вышла.
Тот равнодушно кивает.
— Выпьем, кума.
— Выпьем, кум. За что скажешь?
— Чтоб подросла молодая.
Кума хихикает, кум сосредоточенно цедит водку в стаканы.
— Мама, сядь, — снова просит Юрий.
Таисия упирается.
— Я тебе сяду. Семен, сыграй что-нибудь жалостное. Сына женю, сердце щиплет.
— Для вас, Таисия Петровна, — встает и изгибается в поклоне Семен, — всегда любого Баха и сыграю и сбацаю. Где моя гитара?
За столом из рук в руки передают гитару, она доходит до кумы. Та принимает ее и вдруг брезгливо отставляет в сторону.
— Ой, проклятая, что-то из нее текеть.
Кум наклоняется к гитаре большим сучковатым носом, уточняет:
— Пыво.
— Кто в мою гитару пива налил?
— Так это ж пыво.
— Кто в мою гитару родную пива налил?
— Так это ж пыво… Высохнет, — пытается втолковать кум. — А можно полотенцем вытереть.
— А Семен, — вспоминает Таисия, — может сплясать стихотворение.
— И спляшу, — он выходит на середину. — Александр Сергеевич Пушкин: «В пустыне чахлой и скупой и, так сказать, на почве, зноем раскаленной».
Объявив, он запрокидывает голову и под ритм стихов отбивает чечетку и ногами на полу и руками на животе, на груди. Этот номер вызывает бурю восторга.
— Ай да Семен!
— Молодец!
— Кавалер!
— Так это ж пыво, — говорит кум и загадочно смеется.