То, что те в долине называют именем бога Спасителя, есть не что иное, как любовь человеческая, а их дух святой — это разум людской. Но они сами же надругались над любовью, когда на кресте Спасителя распяли, а святой дух убили, задушив свой разум. Погрязли они в суевериях, нетерпимы друг к другу сделались…» Но что с тобой, Бартоломей, не нравится тебе мой рассказ? Ты побледнел и как лист дрожишь… Лучше я помолчу.
А меня и впрямь дрожь пробирала. Казалось, от таких богохульных речей сама земля под нами колеблется; но я все-таки кивнул ей, чтобы она продолжала. Раз мне уже так много было известно о ней, то надо было знать все, чтобы бездну ее заблуждений до самого дна постигнуть. Понял я, что нельзя ее отталкивать, хотя бы только ради спасения своей души.
— Когда я жила на Чигаднике, то по целым дням делала что хотела, — продолжала Франтина. — По всему лесу бегала, все пещеры, все овраги облазила, все вокруг рассмотрела и изучила. Думаю, что в лесах на Ештеде ни одной пяди земли не найдется, на которую бы моя нога не ступила. Не было такого дерева, которое казалось бы мне слишком высоким, ни одна скала не была для меня слишком крутой. Ведь я без всяких забот жила. Козы наши паслись сами, жилище сам дядя в порядок приводил, а я только лесных зверушек приручала и в том занятии находила большую радость. Любила я их, как любила бы сестер и братьев; если верить дяде, все мы были детьми одной матери-природы, одна и та же жизненная сила бурлила в нас. Учила я их любить друг друга, и жили они в большой дружбе, никто никого не обижал. А если кто вздумает кусаться, я его сейчас же прочь прогоню, и подойти не посмеет. И когда видел дядя меня среди моих мохнатых и пернатых друзей, лицо его светлее становилось, похоже было, он все-таки меня любит. «Молодец, Франтина, — говорил, — рад я, что ты с немой тварью дружишь. Такие товарищи никогда тебя не подведут. Животное отвечает на добро преданностью, одни только люди — выстрелами. Знай: человек всякого зверя злее. Сам он и есть тот дьявол, которого так боится, а муки, на которые обрекает себе подобных, — ад, который так ему страшен». Ведь я уже говорила тебе, что дядя мой не любил людей, да и ко мне не слишком-то хорошо относился. Желал он, чтобы человечество в тартарары провалилось, и не скрывал этого, ибо все люди испортились, только оскверняют красу земли и нарушают ее покой. Рассказывал, что было такое время, когда у нас в Чехии одни только хорошие люди жили. Какие были мужчины! Какие женщины! Они любили все живое, друг к другу по-братски относились, разумные были, миролюбивые. Да только другие народы не хотели стерпеть, что они лучше их, пошли на Чехию войной, в плен уводили, убивали, а тот, кто в живых остался, был изгнан за пределы родной земли. Лишь самые худшие уцелели. С тех пор у нас, как повсюду, нет хороших людей. Стоило дяде заговорить об этом — целый вечер проговорит, куда молчаливость подевается. Говорит о прежних временах, о том, что все больше и больше забирают власть люди бессовестные, бессердечные… Ну как было не загрустить после этого? И днем-то мне было страшно, а ночью одни трупы окровавленные мерещились… Но я все-таки не верила тому, что дядя о людях говорит, а все его жалобы и обвинения пустой выдумкой считала. Не могла я, конечно, спорить с ним о несчастьях чешской земли, но когда он ругал людей, я не сомневалась, что это напрасно. Нет, не то говорил мне мальчик, с которым я потихоньку от дяди дружбу водила. Совсем по-другому рассказывал он мне о людях. Славный был такой паренек, постарше меня. Дружба наша завязалась нечаянно. Бегу я как-то лесом и вдруг слышу жалобный писк. Гляжу, прямо передо мной мальчишка на дереве сидит и птенчиков из гнезда вынимает. Тут я разошлась! «Сейчас же слезай и не трогай гнездо!» — кричу ему. «А еще что прикажешь?» — смеется он и продолжает разорять гнездо. Представила я себе, каково будет матери, когда она воротится и увидит, что гнездо опустело, рассердилась, даже камень с земли подняла. «Слушай, ты, сейчас тебе по голове вот этим попадет, если не оставишь птенцов в покое!» — кричу и камнем погрозила. Но он все посмеивается и рук из гнезда не вынимает. Тогда я и вправду запустила в него камнем, прямо в лоб угодила. Стал он слезать, а сам ничего не видит: кровь у него по лицу течет. Но не плакал; зато я плакала, когда листьями кровь ему обтирала. «Не бойся меня, — сказал он. — Тебя, конечно, следовало бы поколотить, да уж ладно! Но берегись, если я тебя здесь снова увижу и ты снова вздумаешь учить меня!» — «А я плачу вовсе не потому, что боюсь, или от жалости, — отвечаю. — Потому плачу, что пришлось мне такой тяжкий поступок совершить, чтобы спасти птенчиков. Скажи, разве тебе не случалось видеть, как убивается птичка, если гнездо ветром сдуло или ливень смыл его, пока она за кормом летала? И как только у тебя рука поднимается на таких крошек? Неужто нечем больше заняться? Гляди, сколько тут мелких камней, хвои! Давай хатку построим с горницей и хлевом; в горнице поставим стол, лавки, а в хлеву желоб сделаем». С этими словами я принялась за работу, а мальчик, забыв о своей ране, стал помогать мне. Он вынул из кармана ножик и начал вырезать утварь для нашего домика. Нож этот мне понравился, и он подарил его мне; храню его как память. Мы так весело играли, что он пришел ко мне и на другой день и на третий, а потом каждое утро в лес прибегал. Больше мы не ссорились; он никогда и не вспоминал, как я в него камнем запустила, зато никогда больше не обижал тварей лесных. Мы свыклись друг с другом, скучали в одиночку. В лесу предпочитали такие места, куда обычно не ходил дядя: опасалась я, а вдруг он нас вместе увидит и запретят мне встречаться с моим приятелем — он, мол, тоже к подлому племени людскому принадлежит. Заслышав какой-нибудь шум вдали, мы сразу сворачивали с дороги и прятались, чтобы никто нас не увидел. Один раз мне опять показалось, будто дядя навстречу идет. Мы побежали в скалы и вдруг очутились в большой пещере, о которой я до сих пор ничего не знала. Теперь она стала нашим любимым прибежищем, — больше того, нам казалось, здесь наш дом. Навели в ней порядок, убрали ее. Посередине пещеры бил из скалы ключ, мы насобирали красивых камешков и обложили ими родничок, посадили цветы. Около стен настлали мох, а вверх по ним пустили плющ, который вскоре обвился вокруг огромных крапников[13], нависавших над нами. Когда мы ложились на мох, плющ зеленым пологом казался. Днем в пещере было сумрачно; зато как светло вечером, когда солнце клонилось к закату! Вся она наполнялась тогда розовым светом, крапники сверкали, будто хрустальные, родничок был подобен золотому оку, цветы, плющ — все в росе, словно посеребренные. В такие минуты мне хотелось иметь сто глаз, чтобы вдоволь на эту красоту наглядеться. Ведь когда я теперь вам о чем-нибудь рассказываю и хочу описать очень красивое место, я вспоминаю нашу пещеру и говорю о ней. Зимой там было тепло, словно печку протопили, родничок наш не замерзал, не увядала и не сохла зелень, все было как летом, тот же аромат в воздухе стоял. Казалось, мы в саду. Хорошо было слушать, как снаружи воет ветер и ломает деревья. Ухало, падая, вывернутое с корнем дерево, шумел дождь, кричало воронье, а мы сидели рядышком, держась за руки, и улыбались друг другу.