Продолжая мурлыкать свою песню, дед Арут, нагнувшись, берет горсть земли, мнет в ладони, зачем-то нюхает и наконец говорит уверенно:
— Дня через три можно начать сев.
— Стало быть, Арут... — это возчик Аро рассказывает то, что знает про Бабика, сына пастуха Авги, — стало быть, иду я за плугом — я всегда был пахарем! — а за мной следом идет, значит, Бабик, сын нашего Авги. Потом вижу — сел на камень воробышек и зачирикал. Звонко так зачирикал. Тут меня, значит, и кольнуло в сердце. «Ребята, — говорю я, — в село придет весть, и весть эта будет недоброй...» И только я это сказал, как наш сельский катарацу Манишак, будто из-под земли, стоит на краю поля. И по глазам вижу: не к добру его приход... Тут Бабик, значит, пошел, пошел... В село пошел... Там его и забрали...
— Но, дядя Аро, не станут же невинного в тюрьму сажать, — усомнился Арут. — Наверно, что-то было...
Возчик Аро искоса поглядел на него, помолчал, почесал затылок и лишь тогда сказал:
— Арут, если посмотришь в глаза этому Бабику, совсем другое увидишь. Да, лао, я все знаю, я землю на семь вершков вглубь вижу... Вот я и говорю: не такой человек, чтобы зло в сердце держать, не такой!..
Все трое некоторое время молчали, потом возчик заговорил о другом.
— Ты как думаешь, Миро, этим летом наша ферма уйдет на эйлаги? Эх, чтоб тебе шею свернули, Гитлер!.. — в сердцах воскликнул он. — Весь мир поставил вверх ногами, собачий сын! И люди и скот отощают, помрут с голоду... Миро, ферма, говорю, уйдет в горы?
— Уйдет, — ответил Дзори Миро, — как не уйти? Фронту хлеб нужен, мясо, шерсть. И в тылу нужен хлеб. Как не уйти?
— Правильно, — включился в разговор Арут, — наша победа зависит от бесперебойной работы тыла!
— А в этом году, как на грех, трава в горах скудная, — сокрушенно заметил возчик Аро.
Дзори Миро промолчал. Он думал о своем:
«А наши тучные луга остались во-он там, за теми далекими горами... Летом Маратук стрелял, как тысяча пушек, и мы выгоняли коров и овец на его склоны...»
Дед Арут садился на лошадь и гнал ее в горы. За ним тянулись горцваркцы, погоняя скот. Шли, нагрузив на лошадей и ослов домашний скарб. На склоне Маратука каждая семья устанавливала войлочную лачугу, зажигала костер. А утром дед Арут и Хумар маре с невесткой Хандут пешком отправлялись помолиться в монастырь богородицы. И опять следом за ними тянулись горцваркцы в тот же монастырь помолиться, поставить свечу... Дикие козы пугливо срывались с потревоженных чужим приходом скал и стремглав катились в ущелье Тапанак. Дед Арут, глядя на них, улыбался, затем на обратном пути от монастыря сворачивал в сторону и останавливался у шатра кирвы[18] Шаваба, смущенно, словно совершая постыдное, просил:
— Шаваб, прошу тебя, не стреляй диких коз, уж очень они красивы, эти божьи создания. Грех убивать таких.
Проведя еще одну ночь на склоне Маратука, дед опять садился на свою лошадь и спускался в село.
А осенью, когда скот возвращался с горных выгонов, в Горцварке начиналась пора сбора орехов. По всей долине разносился перестук палок, которыми оббивали ветки; градом сыпался на землю спелый орех в твердой, еще не успевшей потемнеть скорлупе, высвобожденной от зеленой горькой кожурки. По склонам Нкузасара катились в село орехи, подпрыгивая и обгоняя друг друга, словно взбесившаяся стая лягушек; застревали между камнями, в гуще огородных плетней, закатывались во дворы...
Дед Арут брал в ладонь пригоршню орехов и, как всегда удивляясь волшебству и щедрости матери-природы, произносил медленно:
— В этом году крупный пошел орех, жирный...
В середине осени склоны Нкузасара начинали полыхать багряно-желтым огнем осеннего отцвета. Дед Арут садился на крыше дома и долго завороженно смотрел на это предсмертное буйство красок.
— Миро, а может, и вправду горит Нкузасар?
Но проходило еще время, и начинал дуть холодный ветер с Цовасара. Он дул несколько дней и ночей, сметая с деревьев желтые и багряные листья, они долго кружились над селом, как искры пожара, и исчезали следом за летом, и деревья на склонах Нкузасара стояли облетевшие, устало отбиваясь голыми ветвями от яростных порывов ветра. И однажды ночью зима с Цовасара бесшумно, вкрадчиво спускалась в долину, проникала в село и белой медвежьей шкурой ложилась на улицы, дома, огороды, сады, мягко и добродушно сковывая их морозным дыханием. И повсюду воцарялось первозданное, ничем не нарушаемое безмолвие, покой. И корова в хлеву вытягивала шею, принюхиваясь к этой тревожной, наводящей тоску тишине, и протяжно мычала в дверь. Дед Арут ласково и успокаивающе гладил шелковистую мягкую шерсть на ее шее и приговаривал с неизменной своей благодушной улыбкой: