Выбрать главу

Выпивали, закусывали.

— Товарищи! Прошу тишины! — вскрикнул Ермачок.

Влезая на подводу, высказывались Василий Гребенников и Демьян Мигулин. Говорил Василий о великой необъятной Родине, что теперь вся встала под ружье, о ее богатствах и бесстрашных людях, о родном уголке с его вербами и тополями, что так дорог его сердцу и всем хуторянам. А под конец попросил: «Дорогие наши матери и жены, поберегите себя и детей своих. Мы — вернемся».

Над толпою тишина повисла. Горячий ветер вдруг налетал, схватывал песок пригоршнями и хлестал им камыш, спокойную гладь воды как арапником настегивал. Хмурилась, вспенивалась Ольховая.

Поднялся на подводу Демьян. Тихо заговорил, с хрипотцой. Игнат чувствовал его волненье и боялся, как бы братишка не сорвался на крик. «Я мирный человек, — начал он. — Хлебороб я. И воевать не хотел. А уж если на мою землю полезли с дубиною, то и я возьму в руки дубье. И буду бить до тех пор, пока будет стучать в груди моей сердце».

Игнат угрюмо глядел на уезжающих, и неловкость чувствовал — уходят парни, а вот он, куцепалый, но здоровый и сильный, остается на одном положении с хромым Казарочкой.

— Мы их по кускам раскидаем! — грозился захмелевший парень. — За землю свою… грудью!

Демочка крепился, молчал, глядя на заплаканную жену, а в глазах его стояли слезы. Игнат вспомнил всю Демочкину жизнь — от тех дней, когда двоюродного братишку впервые привезли завернутого в пеленки в станицу, до того вечера, когда было партийное собрание. Короткая была жизнь, и добрая ее половина первая — в голоде и холоде. Начала было жизнь налаживаться…

— Ты напиши, как и где будешь. Может, посылочку… — попросил Игнат, и застряли слова.

Под дубом парни, взявшись за руки — может, в последний раз на родном берегу, — пели прощальную:

…Теперь мне служба предстояла, Спешу я коника седлать…

К Игнату подошел Василий Гребенников.

— Ты, Игнат Гаврилыч, остаешься, — он не упрекал, а как бы наказ давал. — Гляди тут… чтоб на хуторе Советская власть была. — К нему подошла Нинка Батлукова, взяла за руку.

— Страшно? — спросил Назарьев.

— За великую идею умирать не страшно, хоть умирать и не хотелось бы.

Брала за сердце печальная, не сулящая встречи песня:

Я сяду, сяду и поеду В чужие дальние края…

Молчаливый Ермачок протиснулся в узкий круг, опершись на палку, приостановился Казарочка.

— Гитлер одного и важного не учел, — продолжал Василий Гребенников, — что мы теперь не раздробленная на княжества Русь, как было когда-то, и не государство хозяйчиков и купцов. Просчитается Гитлер, да вот за ошибку эту придется платить человеческой кровью. — Василий положил руки на плечо Назарьева. — Прощай. Может, и не свидимся. Я верю в тебя, Гаврилыч. Верю. А я редко в людях ошибался. — Они обнялись.

Игнат опустил голову, скрывая подступившие слезы. Потянулись подводы с мешочками и сумками, за ними пошли призывники, следом — плачущие невесты, жены и матери, дети.

За спиной Игната, шелестя, трепыхались ветви краснотала, скулил ветер, донося запах гари и привянувших под солнцем прибрежных лопухов. Кто же нынче Игнату роднее? Жалко было отца, мать, им не привелось умереть в родном хуторе и уж не проведать их могилок… А вот как они — пошла бы рядком, рука об руку с чужими? Строптивый, строгий был отец, не потерпел бы над собой управы и глумления. Было время, неровно жил Игнат, безумно, куролесил. Кого повинишь в этом? Ждал чего-то? Хотел лучшей жизни? Хотел, искал, мыкался. И уж не такой вот жизни, не этих ли хозяев? Игнату стало страшно от этих мыслей.

Каратели… С черепами в кокардах? Карать… А за что карать? Карать нас на нашей земле? А в чем, когда и перед кем провинились люди? В чем виноват вон тот парнишонок, что еле ковыляет, хватается за перевязанную голову? Уходят, как от лютого зверя, как от чумы уходят. Куда идут? Кто их ждет? Ничему уж они не хозяева! Казалось, никогда еще так напряженно и лихорадочно не думал Назарьев о судьбах людей. Не встречал он в жизни человека, какому бы не хотелось жить.

Идут танки. Идут каратели.

Идут чтобы задушить, растерзать Демьяна, Василия, Ермачка, хуторян, станичников… А потом поставить на колени их жен и детей.

Стало горько, обидно, страшно оттого, что, может быть, не увидит Игнат тех, с кем простился у моста. Не увидит никогда.

А как же хутор? А как же дети и жены фронтовиков? А что же Игнат?.. Кто он теперь и что должен делать?

Не с кем словом перекинуться, война разметала всех. А дядя Аким? У Казарочки он скрывается. Эх, совет-то держать некогда. Уходят минуты, уходят часы…