— Не брешет, — остуженно проговорила Ирина. — Не из пальца высосал Ипполит. Уцелел в боях Родька, после войны его видели.
— Вот как, — озабоченно протянул Иван Савельевич. — В пропавших без вести укрылся, воды в рот набрал… За что же он так мать наказал? Да и тебя тоже?
— А если себя? — Ирина даже не удивилась, что доподлинно знает председатель о ее сердечной неустроенности и жизненных мытарствах.
— Такое тоже может быть. — Рука председателя легла на вздрогнувшее плечо Ирины. — Одни сказки, что сладко там. Набить пузо, одеждой запастись, пухлым бумажником тешиться — ох как этого мало для жизни! Исходил я чужие страны, разную жизнь повидал. По-всякому люди живут… Погостить у них хорошо, но чтобы насовсем… По-пластунски домой поползешь… Обрезать корни что человеку, что дереву — все едино: засохнешь… А у человека чувства, память…
— Выходит, и память у него иссохла, — удрученно возразила Ирина.
— Выродок какой-то, а не сын,- — гневно ответил председатель. Притушил сигарету о ступеньку крыльца, видно собираясь уйти, но вдруг решительно и круто повернулся к Ирине.
— Шла бы домой, Ирина. Гости к вам придут.
— Некому к нам захаживать. Мужик в трезвости держится, дружков отвадил.
— Только не пугайся, возьми себя в руки… К тому все и шло… Имущество могут описать. Обоих забрали…
— Когда? — охнула Ирина.
— Сегодня в леспромхозе. Степан на условном может повиснуть, а инженеру раскрутят катушку…
Подкосились ноги, горячий стыд шарахнулся в лицо, безразличной вялостью налилось тело. Надо бы опрометью мчаться домой, куда заявятся чужие люди, но необоримое бессилие припечатало Ирину к крыльцу, душные обручи стиснули дыхание. Большего сраму накликать трудно — открывать дверь участковому и деревенским понятым. Кроме мелких, неподсудных шалостей, не знавала их улица других скандальных событий. Грязный позор обрушился на семью, который теперь не замолчать, не отмыть слезами. Петлял, извивался Степан жуликоватыми тропками, ловчил, мошенничал на людских глазах и вот выполз на воровскую дорогу.
Что же теперь будет? Как станут глядеть они в глаза людям, какие слова отыщут, чтобы смягчить неподкупный людской приговор?
Серым привидением шагнула Ирина в родной дом. В шаркающей походке и уныло осевших плечах проглянули ее немалые уже годы. В глазах стыло безразличие. Равнодушно оглядела мебель, еще не внесенную в строгие документы описи… Невезучий, нерадостный дом, откуда столько раз хотелось сбежать, но куда приходила долгие годы, где родилась дочка, которую еще надо определить в жизни…
Заплакала… И безвольно опустилась на скамейку, поджидая казенных гостей…
21
Снегу нашвыряло по колено, толстой шубой укрылась земля, но мороз доставал до корней, губил деревья и кустарники. Студеный пожар гулял в старом парке, начисто опалив хрупкие ветки, обглодав кору фруктовых деревьев. И даже парковые великаны — столетние дубы и липы — не выстояли перед обжигающей стужей, а с большим уроном откупились замертвевшими, потерянными для жизни ветвями.
В такое лютое остервенение зашла зима, что бездыханными комочками валились воробьи с ломких сучьев, а в конце второй недели от свирепых морозов полопались трубы и застудились покои бывшей барской усадьбы. В теплый флигель мороз полез напролом, пытаясь пронзить вековые стены и двойные рамы, но, получив отпор в лобовой атаке, раскололся на сотни жалящих стрел, пополз в незаделанные щелочки и отдушины.
Комнаты принялись утеплять, торопливо забивали ватой щели, ставили в покоях рефлекторы и камины. Дарья Тимофеевна, знавшая все новости, успокаивала соседок:
— Директор спозаранку в город умчался, печки электрические выбивать. Не дозволят мерзнуть старухам, тепло немедля подадут. Вон в школьном интернате враз наладили.
Бабка Матрена не испугалась холодов — и не такое видела в своей долгой жизни. Просто ерундовая эта стужа разбудила в ней самое потаенное, отозвавшееся отблеском той голодной и лютой зимы.
…Даже блокадный невообразимый холод не выморозил в Матрене врожденную деревенскую стыдливость. Когда узнала, что задышала первая баня вблизи их фабрики и поползли в нее отогреваться застылые дистрофики, вперемешку мужики и бабы, то засовестилась, как невеста перед первой ночью, отчаянно замахала руками, отказалась наотрез. И хоть зудела бог знает сколько не мытая кожа, хоть манили банное тепло и бодрящий дух березового листа, все-таки решиться на такое бесстыдство не осмелилась. Стойко отпихивала все уговоры: пусть до полной неразличимости дошли мужики и бабы — все одно мужик остается мужиком, и оголяться перед ним не пристало самостоятельной женщине.