Степан Иванович долго не размыкал веки, его сознание холодно фильтровало докторскую скороговорку. Ему даже стало забавно послушать, как сумеет его давний друг выдать черное за белое, неотвратимость обернуть в надежду, немощь в силу.
— Выкарабкался, вылез, дружище. Кровь по жилам загудела, сила в руки пошла. Нет, вы поглядите на мою руку… — Это уже для успокоения домашних. — Синий круг что кандальная мета. Видите? — И для больного, увеличив дозу бодрости в голосе: — Оклемался, Иваныч, кризис перешагнул.
Маршал открыл глаза. И, натолкнувшись на его тихий, непротестующий взгляд, осекся, враз замолчал доктор.
Он многое повидал, состарившийся в борьбе за чужие жизни, наукой не титулованный врач. На его веку в медицину пришли умные и мудреные приборы, которые изнутри лучше любого глаза высвечивали пациента, чутко выслушивали его охи и вздохи. И доктор охотно принимал рукотворных помощников, видел в разноцветных индикаторных вспышках хорошее для себя подспорье. Но по старинке он больше доверял своей интуиции и тому диагнозу, который диктовало ему неуловимое докторское чутье. Он и себе не мог толком объяснить, откуда приходила уверенность, но порой одного взгляда было достаточно, чтобы суждение стало окончательным и ясным. Глаза больного говорили старому доктору больше, чем все показания приборов; он чутко слышал, как дышит кожа, и мгновенно отмечал, если подкрадывался к ней предательский, чуждый жизни цвет. По наклону головы, походке безошибочно определял, каков запас сил у пациента и сумеет ли он отстоять себя.
Правда, в этот дом старого доктора теперь приглашали нечасто. С тех пор как его давний друг достиг всенародной славы, служебные перегородки отдалили их, утвердили на определенных житейских орбитах. Здоровье маршала было отдано в руки именитых докторов, а перечень его хворей и недугов хранился в регистратуре специальной поликлиники. И доктор стеснялся попусту объявляться в доме, озаренном сиянием Золотых Звезд хозяина, которые заслужил он честно и справедливо — заслужил героической жизнью советского солдата.
Но хозяин дома взбунтовывался часто и одним махом рассыпал неумолимый регламент казенного жизнеустройства. Неугомонная горячая кровь взвихривала его и на восьмом десятке, когда озорно стряхивал он с себя годами копившуюся чинность, становился лукавым и бесшабашным, приводя в испуганное недоумение приставленных к нему адъютантов и помощников. Он враз забывал о короткономерном служебном телефоне и по обычному аппарату начинал торопливо обзванивать своих приятелей. Маршал был нетерпелив и требователен, он сразу хотел видеть всех, забывая, что и сверстники прибрели к закатной черте, что и к ним намертво прилепились старческие хвори и недуги. Тогда носилась маршальская машина по заветным адресам, выдергивала из семейного уюта верных приятелей и свозила их на непритворное и широкое хлебосольство.
Молодился хозяин, по-мальчишески бахвалился, выискивал в себе ушедшую стать, нерасчетливо наливал полные чарки. И первая же рюмка рождала удаль, путала годы, горячила его голос, так уставший от команд и жизни. В минуты хмельного забытья казалось, что все вернулось на круги своя, а впереди не считано и не мерено, что еще ликуют мышцы от взыгравших прежних сил… Но хмельное возбуждение было кратким — оно истончалось осипшими старческими голосами, тяжелыми придыханиями, напоминало о себе слинявшими зрачками боевых друзей. И сникал гомон, утихомиривался хозяин, а разговор входил в берега умудренной, много повидавшей старости, для которой мало осталось житейских секретов и новизны, которая выверила все нормы доброты и подлости, которая ничего не боится, а покорно ждет.
Старых друзей осталось очень мало, и никто из собравшихся за столом ничего от маршала не хотел — служение великой идее было главным смыслом их жизни. Хозяин пристально всматривался в оробевших после застольного всплеска друзей. Честные, притомленные длинным временем глаза в ответ любовно оглядывали его, общую гордость и веру, олицетворение их ушедшей в историю юности. Так и хотелось крикнуть этим бескорыстным немым: ну попросите же что-нибудь, потребуйте, в конце концов! Но слов таких маршал не произносил. Знал, что кровно обидит дружбу. И насупленно замолкал…