Говорливые ручейки и замутненные речушки пригородов боязливо замолкали на обмелевших перекатах, отдыхали в затененных омутах, встревоженно пробирались своими тысячелетними дорогами. Сухой зной обезвоживал траву, деревья, выжимал топкие луговины, а подпочвенные воды, хоронясь от немилосердных лучей, струились вниз, под защиту глубинной прохлады земли. Лесная подстилка стала горючей, как лен, опасливо шуршала под ногами, готовая в любой момент заняться всепожирающим лесным огнем. Встревоженные лесники следили за своими квадратами, помогали страдающей живности, но особенно зорко приглядывали за людьми — тут до греха один шаг. Увлеченные туристским бумом, тысячи горожан сновали по лесам, организованные или праздношатающиеся. От них лесные стражи больше всего ждали беды. Опасность стучалась в лесные двери каждый день, и люди не смогли предотвратить ее привод.
Вокруг столицы загорелись леса, тянуло удушливой гарью. Но что всего страшнее — огонь полез в глубь земли, разбудил спрессованные, высохшие торфяники. Пожары охватили большим кольцом гигантский город. Сизый устойчивый дым зависал с самого раннего утра, накидывал свои угарные сети на улицы. Языки огня лизали обширные территории, и нечего было думать, что удастся сразу, лихим наскоком, раздавить огонь, остановить его неумолимое расползание. Беда приобрела широкую поступь, и люди готовились к массовому и планомерному отпору. Теперь поздно было выяснять, что это — самовозгорание, как утверждали некоторые газеты, беспечно брошенный окурок или непотушенный костер халатных туристов? Теперь требовалось мужество в борьбе с неучтенной стихией и дисциплинированное спокойствие всех жителей столицы. Наступление на бушевавший пламень лесов и на коварно тлевшие торфяники повели размашисто и основательно.
В эти иссушающие, затянутые горьким дымом дни в столице было невмоготу. И хотя так нужен был сейчас маршалу городской кабинет, где под рукой материалы и справочники, давние записи и наброски, все-таки в Москве оставаться было трудно. Учащалось сердцебиение, резало глаза, першило в горле и тяжело, с натугой дышалось. Он собрал бумаги и решительно переехал на дачу.
Книга рождалась трудно. Наедине с чистым листом маршала охватывала робость. Слова выстраивались неуклюже, как новобранцы на первой перекличке. Рассказать хотелось о многом — душевно и честно. И в уме все выговаривалось легко и сочно. А на бумаге слова становились ватными, не волновали ум и сердце, не передавали и сотой доли того, о чем необходимо поведать людям.
Маршал мучительно мерил веранду, подсаживался к опостылевшему столу, набрасывал несколько фраз, но, прочтя написанное, остервенело рвал листы. Оказывалось, что многотрудную жизнь легче прожить, чем изложить все ее события на бумаге. Маршала мало утешало, что черновые наброски доведет до литературной нормы и отшлифует уважительно и готовно ждущий своего часа способный литработник. В который раз Степан Иванович зарывался в глубины памяти и напряжением воли старался воскресить дорогие образы и памятные события.
С далекого хуторского захолустья ниточка воспоминаний вела его в стремительную, полную перепадов и взлетов взрослую жизнь, которая такой крутой пружиной развернулась после Великого Октября. Он удивленно осознавал, что невероятную участь уготовила ему судьба: подумать только, сельскому хлопцу новый строй доверил в командирских рангах защищать правоту народного дела. И надо рассказать об этой правде жизни просто и убедительно. Где найти точные изначальные слова, определяющие народную суть социалистической революции, как углядеть те закономерности, по которым народный строй открыл необозримый творческий простор для каждого человека?
События и годы скользили перед ним, как ускоренная лента кинематографа. С той лишь разницей, что трудно было застопорить кадр и всласть, досыта насмотреться на бесконечно дорогое, уже минувшее, ушедшее в книги и хрестоматии, а то и в обидное забвение…
Озарение и словесная легкость пришли так неожиданно и ясно, что поначалу растерялся маршал и не сразу совладал с прозрачным потоком событий и образов.