Выбрать главу

А. ОВЧАРЕНКО: Разговор в тот раз продолжался и за столом?

Л. ЛЕОНОВ: Я не помню. Если бы вы мне не напомнили сейчас эту запись, то я бы и не вспомнил, что был в Помпейском зале: мне этот зал не понравился и потому не запомнился.

А. ОВЧАРЕНКО: Быть может, Помпейский зал не понравился так сильно потому, что его живопись не сравнима с шедеврами, демонстрируемыми в музеях Ватикана?

Л. ЛЕОНОВ: Нет, в тот раз я не видел Ватикана. В Ватикане я был уже в 1968 году. О! Возрождение! Это была эпоха, когда боги простили людей и пришли к ним. Для романа мне нужно было вспом­нить Челлини. И не только художника, но и людей, которые окру­жали художника: Медичи, Павла VI, Александра VI. Об этом, когда он умер, говорили, что умер наместник дьявола. А Помпея была го­родом провинциальным, и там все, в общем-то, примитивно. Даже эротика и то примитивна. Эротика бывает разная. Вспомним офорты Роббса. Вы видели? Даже Дикий, который писал для Александра II... Это одно. А есть эротика, которая переходит в похабщину. И вот в Помпее она такова. Может быть, не будем больше возвращаться к разговору о Помпейском зале?

А. ОВЧАРЕНКО: Разумеется. Но вот я о чем думаю: Горький еще в каприйский период внимательно изучал итальянскую жи­вопись, все этапы ее. Естественно, что он воспринимал ее как целое, в котором Помпея была необходимым звеном. Он видел, от чего шли художники и на какие вершины поднимались. Вы же увидели ее как фрагмент. Создался резкий контраст между вос­приятием двух людей: один восхищался, другой — отвергал. К тому же, один находился на вершине мировой культуры, прочел тысячи книг, знал лично Толстого, Чехова, Ленина, Плехано­ва, другой только начинал свой путь к вершинам и не мог уди­вить его блеском эрудиции...

Л. ЛЕОНОВ: Я думал, для чего нужно было столько книг Горько­му. Он искал в них Истину. Горький ценил людей в зависимости от их начитанности. Меня он назвал невежественным юношей только потому, что как-то стал пересказывать эпизод из своего произведе­ния, а я этого произведения не знал. Между тем, если Горький принимал кого-то в свою орбиту, тому полагалось ей соответство­вать. Больше того, полагалось быть в плане его вкусов. Чуть пойдешь в другую сторону и ты уже недруг. А на самом деле истина не в книге, а в сердцах людей. Она пропорциональна величине сердца. Она — в рисунке губ, в зрачке вот этом. Она — в жизни. Книга же лишь пристрелка к истине. Я говорю так не потому, что Горький назвал меня невежественным. Рядом с таким книгочеем, как Горький, в первую встречу с ним я действительно был чудовищно неве­жественным. Говорю об этом потому, что в одном из неопублико­ванных набросков Горький назвал серым, невежественным челове­ком... Чехова. И опять только потому, что Чехов читал меньше, чем Горький. Мы должны это объяснить. Не объясним — это может остаться пятном на Горьком.

Мне Горький представляется очень тонким человеком. И мне порой казалось, что по развороту, по внутреннему аристократизму, по глуби­не понимания он как человек больше, глубже, чем как художник.

А. ОВЧАРЕНКО: Хотелось бы услышать, какие беседы о литера­туре были у вас с Горьким в 1927 году.

Л. ЛЕОНОВ: Я очень мало об этом помню, кроме тех разгово­ров, которые имели сюжетный смысл. Я был тогда одержим тем, что мне предстояло писать, я был до такой степени захвачен тем, что мне предстояло сделать! Я не знаю, оправдывает ли хоть в ка­кой-то степени то, что я потом сделал, ту несправедливость, кото­рую я допустил в отношении Горького. Ведь я и в ту, и в последу­ющие встречи никогда не сказал ему ни одного комплимента. Я ни разу не похвалил того, что он писал. И я ужасно каюсь. А кроме того, я как-то считал себя не вправе говорить Горькому о его рабо­те. Я всегда с благоговением думал о другом: как стать достойным той литературы, с которой нас связывает Горький? Ведь Горький жал руку Толстому, Толстой — Тургеневу, Тургенев — Гоголю, Гоголь — Пушкину. Так оно и шло, и идет в русской литературе вот это тепложатие. Мне Горький жал руку, и я ценил это. Мне Горь­кий был в этом плане очень нужен. Меня всегда, а теперь тем более угнетает горечь, что я работал плохо. Я мог бы доказать, что я работал плохо не всегда по своей вине. Но я не могу этого сделать потому, что кормлюсь на этом деле. Я никогда с Горьким не торго­вался. Я делал тогда ужасно трудные композиционно вещи. Я выс­шего образования не имел. Меня в университет не приняли, но я чувствовал нюхом, что происходит то же, что в байроновском Ка­ине, когда он с небом разговаривал, чувствовал, что нужно очень много знаний. И когда для меня это было очень рискованно, когда я боялся, что делаю ошибку, то Горький мне тогда говорил: «Хоро­шо, хорошо, хорошо». И я был уверен, что это лучшее, что могу. Он мне придавал уверенность. Я глубоко признателен ему, что в трудные голы, когда я делал первые веши, которые очень сложные композиционно, он так шедро поддержал меня.