Выбрать главу

Владимир Маяковский – воплощение мужества, активности, жизнеутверждающей силы, титанической работы во имя счастливого будущего. Как же это могло случиться? На трагическую весть о смерти Маяковского Луначарский реагировал с какой-то болезненной остротой. Анатолию Васильевичу удалось подавить свое горе, во всяком случае внешние проявления этого горя.

Без конца его вызывали из разных учреждений по городскому, кремлевскому телефону и по правительственной "вертушке". Приезжали из Федерации писателей, из газет, из Комакадемии. Нужно было решить, как объявить о смерти популярнейшего поэта, как организовать прощание с ним, которое неизбежно должно было вылиться в массовую демонстрацию.

Мне казалось, что Анатолий Васильевич переживает чувство какой-то огромной, незаслуженной обиды: как будто рухнула гигантская опора, в крепости которой он не сомневался. Как будто какая-то большая ставка, на которую возлагались великие надежды, бита.

Его мысли переносились на комсомол, на наше молодое поколение. Как воспримет оно эту страшную весть? Ведь Маяковский – его глашатай, молодежь привыкла равняться на него. Как объяснить молодежи, как сохранить для нее все обаяние личности замечательного поэта и при этом не допустить обобщающих пессимистических выводов?

И ко всем этим мыслям у Луначарского примешивалась еще огромная человеческая жалость о том, что жизнь ушла из этого молодого, могучего, энергичного тела. Что он не услышит больше его глубокого "колокольного" голоса, не увидит его задушевной улыбки.

Эта утрата настолько не вмещалась в сознание, что Анатолий Васильевич в первый момент просто не поверил, отказался верить.

Москву лихорадило. Рабочие, студенты, интеллигенты – все были взволнованы, ошеломлены. В течение многих недель Луначарский получал письма из Москвы и различных городов Союза, в основном от молодежи, с одной и той же настойчивой просьбой: объяснить, как это могло случиться.

Семнадцатого апреля был траурный митинг во дворе клуба писателей. Я прошла с Анатолием Васильевичем через оцепленную милицией бывшую соллогубовскую усадьбу. Огромная толпа запрудила улицу Воровского, площадь Восстания.

В старинном особняке, в большом светлом зале, был установлен гроб, покрытый цветами, венками, звучала траурная музыка.

Когда я стояла в почетном карауле возле большого, очень большого гроба, я старалась не смотреть на лицо покойного: не хотелось, чтобы в памяти это мертвое лицо вытеснило настоящее, живое, искрящееся умом и талантом. Анатолий Васильевич стоял очень бледный, но собранный и внешне спокойный; я знала, какого напряжения стоило ему это спокойствие.

Позднее он рассказал мне, что и ему также не хотелось фиксировать в своей памяти этот трагический облик умершего. Он должен остаться "живой с живыми".

"Маяковский был, прежде всего, куском напряженной горящей жизни",– сказал Луначарский на траурном митинге 17.

Его речь произвела на огромную массу людей, пришедших прощаться с Маяковским, сильнейшее впечатление: она заставила вместе со скорбью об утрате почувствовать гордость нашим современником, поэтом нашей революции.

В годовщину смерти поэта, 14 апреля 1931 года, в Коммунистической академии на вечере памяти Маяковского Луначарский в своей речи сказал: "Не все мы похожи на Маркса, который говорил, что поэты нуждаются в большой ласке. Не все мы это понимаем и не все мы понимали, что Маяковский нуждается в огромной ласке, что иногда ничего так не нужно, как душевное слово" 18.

Анатолию Васильевичу не в чем было упрекать себя: у него Маяковский всегда находил и понимание и ласку.

Л. Н. Сейфуллина . Встречи с Маяковским

Стояла страшная зима. Молодую Российскую республику изнуряли иноземные и отечественные враги. Москва была в блокаде. В столице обширного и богатого государства не хватало хлеба и топлива. Но в молодом советском государственном организме жила молодая сила. В голодной и холодной Москве советские люди жили молодо и бодро.

Мы, работники просвещения, были вызваны в столицу из разных мест огромной республики для расширения собственного нашего образования. В систему нашего личного просвещения животворной силой вливалось искусство. Наше общежитие находилось близ Новодевичьего монастыря, на Усачевке. Нас вселили в старинный и ветхий деревянный двухэтажный домишко. Это было "Убежище для благородных вдов и сирот", организованное неизвестным нам Гензелем. "Благородных" разместили наверху, нам отвели нижний, очень холодный этаж. Согревались мы в основном неуклюжей физкультурой и быстрой ходьбой на занятия, назначенные в разных концах Москвы: то в Университете имени Шанявского (теперь Высшая партийная школа), то на Остоженке в Наркомпросе, то в Малом Харитоньевском, в Отделе внешкольного образования. Топили по ночам, разбирая для этого гнилые деревянные заборы Усачевки.

Как-то, в студеное утро, – числа и месяца не помню, – увидели мы на уцелевшем от наших рук заборе афишу. Она сообщала, что "сегодня, в Политехническом музее, состоится диспут футуристов с имажинистами. От имажинистов выступит Сергей Есенин, от футуристов – Владимир Маяковский. Председательствует Валерий Брюсов" 1. Великое дело для человека – радость. Одно сознание, что сегодня вечером увидим "вживе и въяве" творцов русской поэзии, услышим их живой человеческий голос, согрело нас незабываемым восторгом. Не беда, что не ходят трамваи, что от Усачевки до Лубянки – шесть или больше километров расстояния, что у нас – плохая обувь и за день сильно устают ноги... Можно ли ощущать себя иззябшим, утомленным и бедным, если предстоит такой богатый радостью вечер!

Он появился не на сцене, а в зале, в проходе между последними рядами, вошел внезапно и совершенно бесшумно. Но таково свойство Маяковского, что появление его, где бы то ни было, не могло остаться незаметным. В рядах публики, переполнившей зал, началось какое-то движение, смутный взволнованный шум. Почувствовалось, что вошел в зал человек большой, для всех интересный и важный. Задвигались, начали оглядываться люди, сидящие в первых рядах. Оглянулась и я и увидела лицо, которое забыть нельзя. Можно много подобрать прилагательных для описания лица Владимира Владимировича: волевое, мужественно красивое, умное, вдохновенное. Все эти слова подходят, не льстят и не лгут, когда говоришь о Маяковском. Но они не выражают основного, что делало лицо поэта незабываемым. В нем жила та внутренняя сила, которая редко встречается во внешнем выявлении. Неоспоримая сила таланта, его душа.

Маяковский был одет в неприметную теплую серую куртку до колен, в руках держал обыкновенную, привычную для наших глаз в то время барашковую шапку, стоял неподвижно. Внешне ничем он не отвлекал нашего внимания от происходящего в президиуме, на сцене. Мы только что внимательно разглядывали сидящих там любимых поэтов. Но Маяковский вошел – и для меня лично, как для большинства в зале, исчезли люди, стали неслышными их речи на сцене и смутный шумок в рядах, вызванный появлением Маяковского. Показалось, что на безлюдье стоит один человек в неприметной серой куртке до колен, просто, даже безучастно смотрит вперед, но зорко видит что-то, чего не вижу я. Совершенно необходимо, чтобы он заговорил, сказал, что видит он,– таково было мое ощущение в ту минуту. Приблизительно таково. Трудно поддается словесному изложению мысль, рожденная волнением сердца. А без сердечного волнения не могу я, читатель, вспоминать первую встречу с поэтом Владимиром Маяковским. Ведь я безоговорочной любовью любила поэзию и верила ей. И таких, как я, было большинство в переполненной аудитории. Шумок в рядах присутствующих вырос в шум. Его пронизал чей-то юношеский голос, искренний и звонкий: