Выбрать главу

– Надо поражаться гениальности Маяковского – как он ведет диспут!

И действительно, Маяковский так спорил, будто фехтовал. Он разил тупиц. Но, вообще говоря, он хотел жить в мире с другими. "А чей метод лучше – выясним соревнованием". Взаимопроникновение и взаимопронизывание, но не взаимопожирание.

Вечер имел большой резонанс. О нем долго разговаривали. Это был первый и последний вечер Рефа.

В январе 1930 года был проведен закрытый пленум Рефа (в клубе Федерации), но Маяковский выступил там только по вопросам театра 56. О литературе, о стихах он не говорил. Мне думается, что на пленуме он скучал.

К этому времени мы все уже отошли от чисто формальных оценок: очерк или беллетристика, фото или картина. Жанры для нас уравновесились. Важно было разрушить пейзажное и украшательское отношение к предмету.

На занятиях с молодежью (Наташа Брюханенко, Литинский, Алелеков, Е. Симонов, Тюрин, Д. Яновский и др.), представлявшей из себя журналистскую секцию Рефа, говорилось: жанры сейчас нет необходимости обособлять. Какая разница между повестью и дневником? Это вопрос пустой. Это все равно что сравнивать гвардейский мундир с армейским. Разница-то между ними есть, да только не в ней сейчас дело.

К моменту окончательной кристаллизации взглядов Рефа Маяковский смотрел уже дальше Рефа. Теория и практика к этому времени для него сомкнулись в общей точке. Он добился полнейшего соответствия литературных средств своей мировоззренческой установке. И Реф распался.

Закончу свои записи началом 1930 года. Весь февраль функционировала выставка Маяковского: "20 лет работы", небывало расширившая понятие: поэт. Выставка показала, что Маяковский стал поэтом революции не потому, что сделал последнюю своей темой, а потому, что дело революции сделал своим делом. Он целые дни проводил на выставке. Его окружала молодежь. На молодежи он проверял себя. И вот будущее смотрело ему в глаза, будущее было за него.

За время выставки в Гендриковом состоялось домашнее чествование Владимира Владимировича57. Были все свои, были З. Райх и Мейерхольд, В. В. Полонская, Яншин.

Чествование носило шутливый характер. Мейерхольд предоставил нам разный театральный реквизит. Зинаида Николаевна нас гримировала, Кирсанов сочинил кантату, рефрен которой пели все:

Владимир Маяковский,

Тебя воспеть пора,

От всех друзей московских:

Ура! Ура! Ура!

Маяковский сидел у конца стола и слушал.

Асеев пародировал тех, кто ходил "на всех Маппах, Раппах и прочих задних Лаппах" и по мере сил мешал Маяковскому 58.

Я читал стихи, в которых с Маяковским перекликались Шевченко, Рылеев и Некрасов, потом прочел несколько песенок. Среди них были:

Песенка Веры Инбер

Говорила тебе я:

Не пиши "Пушторг", Илья,

Не послушал и настукал,

Не роман, а прямо скука,

Вот теперь вина твоя!

Песенка главы эйдологов 59

Но эйдолог мой век,

Он не долее дня,

Будь же добр, человек,

И не трогай меня.

Песенка эстетов

Мы от Фета, мы от Фета

Принимаем эстафету,

Эстафета, как конфета,

Мы от Фета, мы от Фета.

Потом ужинали и пили шампанское. Было на редкость весело и безоблачно. До смерти Маяковского не оставалось и трех месяцев.

Я читал корректуру его седьмого тома. Мне нужно было спросить его о некоторых неясностях. Но сделать этого не успел.

14 апреля он уже лежал мертвый на своей тахте в Гендриковом: удивительно красивый и удивительно молодой, "с чертой превосходства над всем, что вокруг" 60.

Москва, май 1939 г.

Н. Н. Асеев . Воспоминания о Маяковском

Чтоб новая,

радостная эпоха,

отборным зерном человечьим

густа,–

была от бурьяна

и чертополоха

обезопашена

и чиста.

Чтоб не было в ней

ни условий,

ни места

для липких лакеев,

ханжей и лжецов,

для льстивого слова,

трусливого жеста;

чтоб люди людей

узнавали в лицо.

Чтоб Маяковского

облик веселый

сквозь гущу веков

продирался всегда...

Им будет –

я знаю! –

земли новоселы,

какая-то названа

вами звезда 1.

Живая Москва

Начать с конца. В воскресенье 13 апреля 1930 года я был на бегах. Сильно устал, вернулся голодный. Сестра жены Вера, остановившаяся в нашей комнате, – я жил тогда на Мясницкой в доме 21,– сообщила мне, что звонил Маяковский. Но, прибавила она, как-то странно разговаривал. Всегда с ней любезный и внимательный, он, против обыкновения, не поздоровавшись, спросил, дома ли я; и когда Вера ответила, что меня нет, он несколько времени молчал у трубки и потом, вздохнувши, сказал: "Ну что ж, значит, ничего не поделаешь!"

Было ли это выражение досады, что не застал меня дома, или чего-то большего, что его угнетало,– решить нельзя. Но я отчетливо помню, что Вера была несколько даже обижена, что он ограничился только этой фразой и положил трубку.

В понедельник четырнадцатого апреля я заспался после усталости и разочарования неудачами предыдущего дня, как вдруг в полусне услышал какой-то возбужденный разговор в передней, рядом с нашей комнатой. Голоса были взволнованные; я встал с постели, досадуя, что прерывают мое полусонное состояние, накинул на себя что-то и выскочил в переднюю, чтобы узнать причину говора. В передней стояла моя жена и художница Варвара Степанова; глаза у нее были полубезумные, она прямо мне в лицо отчеканила: "Коля! Володя застрелился!" Первым моим движением было кинуться на нее и избить за глупый розыгрыш для первого апреля; в передней было полутемно, и я еще не разглядел ее отчаяния, написанного на лице, и всей ее растерянной, какой-то растерзанной фигуры.

Я закричал: "Что ты бредишь?" Ее слов, кроме первых, я точно не помню, однако она, очевидно, убедила меня в страшной правде сказанного.

Я помчался на Лубянский проезд. Был теплый апрельский день, снега уже не было, я мчался по Мясницкой скачками; не помню, как добежал до ворот того двора, где толпились какие-то люди. Дверь из передней в комнату Маяковского была плотно закрыта. Мне открыли, и я увидел.

Головой к двери, навзничь, раскинув руки, лежал Маяковский. Было невероятно, что это он; казалось, подделка, манекен, положенный навзничь. Меня шатнуло, и кто-то, держа меня под локоть, вывел из комнаты, повел через площадку в соседнюю квартиру, где показал предсмертное письмо Маяковского.

Дальше не помню, что было, как я сошел с лестницы, как очутился дома.

Как-то окаменел на время. Позже, на Гендриковом, увидел его на диване, лежащим в спокойном сне, с головой, повернутой к стене, важным и торжественным в своей отрешенности от окружающего.

Входило много людей; помню Кирсанова, Катаняна, Гринкруга, художника Левина, но это случайно выхваченные из окружающего лица. Запомнился, например, приход конферансье Алексеева. "Маяковский? Застрелился?– вскричал он, еще входя в квартиру.– Из–за чего? Из–за кого, неужели правда, что из–за...? Подумаешь – Орлеанская Дева!" На это художник Левин, щетинившийся ежом, воскликнул: "Да не Орлеанская Дева, а Орлеанский Мужчина!"

И в этом случайном восклицании определилась характерность случившегося. Я запомнил это потому, что как-то внутренне согласился с Левиным в его товарищеском и горьком возгласе. Да, Орлеанский Мужчина, одержимый, безудержный, самоотверженный. Верящий самозабвенно в свою миссию защиты Родины–революции от всех врагов и недоброжелателей. И становящийся преданием сейчас же после первого своего появления.