Еще более характерно поведение самого посольства аллоброгов, превратившихся из представителей угнетенной национальности в доносителей своим собственным угнетателям. Эти провинциальные дипломаты поступили подобно Вольтурцию, «их долги, склонность к войне, солидная компенсация в перспективе победы» — все это стало легким на весах предательства по сравнению «с значительными преимуществами в материальных средствах, осторожным образом действий, не связанных с риском, верными наградами вместо призрачных ожиданий». В результате аллоброги мало того что стали шпионами Цицерона, но по его наставлениям пошли по путям прямой провокации: как рекомендовал им Цицерон, они постарались «притворно проявлять горячий интерес к заговору, войти в сношения с прочими заговорщиками; не жалея щедрых обещаний, принять все меры к тому, чтобы окончательно вывести их на свежую воду». Это протокольное повествование Саллюстия прекрасно иллюстрирует методы, употребленные Цицероном для окончательной ликвидации движения катилинарцев.
Финал таков: в известное правительству время доблестные преторы Флакк и Помптин инсценируют задержание галльских послов и доставляют их в сенат для достижения последнего эффекта — допроса всех шпионов и провокаторов в стенах этого почтенного учреждения. И поразительно: как победителем Катилины на консульских выборах оказался так рьяно орудовавший подкупом Мурена, так героем Мульвийского моста, где были задержаны аллоброги, оказался будущий взяточник по управлению провинцией Азией Флакк, «весьма твердый и горячий патриот», по уверениям Цицерона. И, конечно, защитником Флакка опять выступил Цицерон.
Были среди этих баловней провокаторского дела и неудачники, как Тарквиний, зарвавшийся до того, что, не уяснив всех деталей создавшейся обстановки, он назвал в числе катилинарцев самого козырного туза римского денежного рынка — Марка Красса. Для Цицерона это было уже слишком: одно дело было создать атмосферу «заговора» с мифом о готовящемся поджоге Рима, а другое — ввести в число действующих лиц главного спекулянта на римских пожарах. А организация шпионажа и провокаторства была более чем нужна Цицерону — патриции многому не верили. Иначе как объяснить обещание Цицерона держать такой ненадежный народ, как гладиаторы, в повиновении, «хотя они в смысле убеждений являются более благоразумными, чем иные патриции»?
После спартаковского восстания и поспешных распоряжений сената о высылке гладиаторов из Рима это было верхом ораторской эквилибристики. Теперь актеры были расставлены, и мог начаться последний, заключительный акт трагедии. Как воплощение всяческой добродетели мог появиться доблестный консул перед зрителями и, подобно проповеднику, возгласить: «На нашей стороне борется чувство справедливости — там наглость, здесь целомудрие — там разврат, здесь добросовестность — там обман, здесь чувство долга — там преступление, здесь постоянство — там дикий экстаз, здесь воздержанность — там сладострастие». Только в одной оговорке прорвался внутренний смысл этой блистательной антитезы: «Избыток выступает против нищеты». Эта полная параллель обычной цицероновской мудрости, что нужда и нечестность чуть ли не синонимы, вполне гармонировала с самодовольством оратора. Рассказывает же Плутарх о Цицероне: «Нельзя было явиться ни в сенат, ни в народное собрание, ни в суд, без того, чтобы не услышать здесь вечной песни о Катилине и Лентуле. В заключение он начал наполнять похвалами о себе даже свои сочинения, вообще все им написанное... Эта отвратительная привычка не отходила от него, как злобный демон».
С другим, последним напутствием обратился перед решительной битвой к своему войску Катилина: «А если судьба все-таки изменит вашей доблести, старайтесь отдать подороже вашу жизнь; берегитесь попасться в плен, где вас перережут, как скотину; боритесь, наоборот, как настоящие мужчины, и оставьте врагам победу, насквозь пропитанную слезами и кровью».