— Да ведь и Марасаи в карты играл?
— Марасаил помир… Бог наказил его.
— А ты сам, Усанбай, никогда не пробовал играть?
— Пробоваль, Николяичик, говорил он смущенно, виноватым голосом, — раз пять рублей кости прииграль… дорога шел… Алгачи тоджи раз карты руп проиграль…
— Нехорошо, Усан!
— Да я так, Николяичик… Я не умей… Черт знайт! Ничего не умей карты!
Когда убийство совершилось, начиналось уже утро, и убийц видел проезжий киргиз. Норбюта с сыновьями был вскоре арестован и осужден: сам он на пятнадцать лет каторги, Марасаил на десять, а Усанбай, как несовершеннолетний, на два года. Без слез не мог он вспомнить сцену прощания с матерью, которую, видимо, страстно любил. Да и сам он был ее любимым сыном. Кто-то из арестантов похвалил однажды волосы Маразгали, несколько вьющиеся и черные, как вороново крыло, с синеватым отливом. Он оживился и стал рассказывать, как дома у него, по обычаю их религии, вся голова была бритая, только на макушке оставался длинный локон-оселедец.
— Мат оставил, мат, — говорил он об этом локоне, — глинный, глинный, вот такой… Ах, как мат плакаль — прощался, лицо себе царапил, в кров царапил, кричал… Ах, как он кричал, мат!..
И каждый раз, подойдя к этому месту рассказа, он замолкал, спешил уткнуться носом в подушку и там глубоко вздыхал… Сильное душевное волнение, радостное или горестное, он выражал также комичным прищелкиванием языка.
В партии Маразгали было тридцать два человека узбеков, сартов и киргизов, конвойных же солдат всего лишь восемнадцать. На третьем или четвертом станке от города Верного, где происходила дневка, замышлен был побег. Конвой, ничего не подозревая, уставил ружья в козлы в той же камере, где были арестанты, и уселся играть в карты; только за дверями стал один часовой. По условию, Норбюта Маразгали с криком «Алла!» должен был кинуться на этого часового и обезоружить его, остальные должны были захватить ружья и перебить конвой. Норбюта так и сделал — с криком «Алла!» обезоружил и умертвил часового; но остальные девятнадцать человек, бывшие в заговоре, в решительную минуту, очевидно, дрогнули и, не захватив ружей, кинулись врассыпную бежать, куда глаза глядят. Побежали в том числе и Усанбай с Марасилом. Конвой, опомнившись, выскочил из этапа и начал стрелять в беглецов, Норбюта был тут же, у порога этапа, поднят на штыки. Беглецов затрудняли тяжелые кандалы, висевшие у всех на ногах; кусты были не близко. Только троим удалось скрыться; остальные шестнадцать все были перестреляны и переколоты. Усанбай был ранен в ногу и упал; но когда выстреливший в него солдат подбежал и хотел заколоть его штыком, он поднялся на ноги и отнял ружье. Между ними завязалась отчаянная рукопашная схватка, в которой Маразгали так больно прохватил зубами руку солдата, что тот с криком убежал прочь. Но тут подоспели другие конвойные и штыками и прикладами прикончили его. Так по крайней мере сами они думали. По словам Маразгали, он больше суток пролежал в беспамятстве, а когда очнулся на вторую ночь, то сообразил, что над телами убитых стоит часовой и что малейший стон может его погубить. Шестнадцатилетний мальчик, тяжелораненый, умиравший от нестерпимой жажды и боли, имел силу воли не издать ни единого звука, не сделать ни одного движения до тех пор, пока еще через сутки не приехал из Верного доктор и не стал свидетельствовать убитых. Только тут Маразгали простонал и пошевелился. Но даже и тогда озверевшие солдаты кинулись к нему и, наверное, добили бы, если бы не доктор. Избиты были даже и те двенадцать человек, которые не делали попытки к побегу и все время оставались в этапе. Вместе с ними Маразгали отвезен был в Верный и помещен в лазарет; а тем временем, пока он болел и поправлялся, военно-судная комиссия судила его и, приняв во внимание несовершеннолетие и увлекающий пример отца и старшего брата, прибавила восемь лет каторги…
Выздоровев, Маразгали опять был записан в партию отправился по старой дороге. На третьем станке, где происходил побег и где были убиты отец и брат, он так горько плакал, что возбудил сострадание даже конвоя, старший (тот самый, что был и в тот раз) подошел к нему и сказал:
— Моли бога, Маразгали, что нет здесь кой-кого из тогдашних солдат! Они и теперь еще прикончили б тебя… Зачем ты бегал?
— Я плакаль и ничего не мог говорийть. Старший жалель меня и говорийт: «Пойдем, Маразгали, могила смотреть, где Норбюта и Марасил лежат». Я пошел. Ах, сколько я плакаль! Я взял тряпочка земля сыпайт… та земля, где отец лежит… и всегда ее тут носийт.
И Маразгали показывал мне мешочек, висевший у него на груди, в котором был зашит драгоценный песок.