Выбрать главу

Внешний вид тоже быстро ухудшался. Тело прекратилось в настоящий скелет; в лице не было ни кровинки, на губах только играла порой кровь, да глаза горели особенно ярким огнем и необыкновенно расширились. Он догорал, как свеча…

Раз я застал его разбирающим перед осколком зеркала волосы на голове.

Увидав меня, он хрипло засмеялся.

— Смотри, Николяичик, смотри: сидой… И тут сидой, и тут… Весь волос — старик!

— А сколько тебе лет, Маразгали?

— Бог знайт. Судилься Маргелан — шестнадцать лет… Судилься Верный — два год прошло… Дорога один год… Алгачи сидел — еще год… Здесь — еще полтора год.

— Значит, тебе двадцать два года.

— Да, двадцать два. Кто знайт? Мат знайт…

И при последнем слове он горько задумался.

Я давно уже чувствовал некоторый упадок собственных сил и решил, пользуясь этим предлогом, самому записаться в больницу, предвидя близость роковой развязки и желая находиться последние дни при своем любимце. Лампада угасала быстро, масло было на исходе.

В последние дни умирающий говорил со мной о боге, спрашивал, куда попадет он в бегиш — рай, или джагенем — ад? Увидит ли отца и брата? Увидит ли мать? За последнее он особенно боялся, так как в Коране, по его словам, ничего не упоминалось о будущих судьбах женщин.

Утром последнего дня он еще раз оживился, привстал на койке и начал яркими красками описывать Маргелан, восхищаясь его сладким урюком, рисом и пр., причем несколько раз прищелкнул даже языком.

— Наша сторона, Николяичик, тоджи трава есть: всякая болезнь лечит, всякая болезнь!.. Ах, здесь нет такой трава… А эти лекарства… Черт знайт, ничего не помогайт, ничего!

И он опять прищелкнул языком, чтобы лучше выразить свои горестные чувства по этому поводу. Не зная, что ответить, я нашел почему-то нужным сообщить одну слышанную мною новость, будто на Кавказе устраивается каторжная тюрьма для южных инородцев, которые не в силах выносить холодного сибирского климата. Услыхав это, он как будто обрадовался.

— Это хорошо, — сказал он серьезно. — Кавказ хорошо.

И, улегшись снова, завернулся с головой в одеяло. Я вышел. В два часа дня пришел ко мне больничный служитель Дорожкин, улыбаясь:

— Вот чудак этот Усанка! Сейчас зовет меня: «Давай, говорит, есть! Теперь много есть буду… Больше, больше всего тащи!» Я натащил ему яиц, хлеба… и он целых три яйца съел и большущий ломоть черного хлеба. Теперь спать лег.

Я рассердился на Дорожкина:

— С ума вы сошли! Что вы наделали? Ведь черный хлеб может повредить…

Дорожкин засмеялся.

— Ему-то повредить?! Да вы что? Сами-то в себе ль вы? Все равно ведь не сегодня-завтра помрет. Пущай на дальнюю дорогу провиантом запасается.

Я замолчал. Через час Дорожкин снова вошел.

— Теперь скоро конец!

Я встревожился.

— Почему вы так думаете?..

— Потому одеяло зачал дергать и руками в воздухе что-то ловит. Уж это верный знак, будьте надежны…

С сильно бьющимся сердцем пошел я к Маразгали не заходя в комнату, стал следить в открытую дверь, Лежа на койке лицом к стене и, казалось, с раскрытыми глазами, по временам он действительно хватал что-то в воздухе левой рукой… Я тихо окликнул его — он не отозвался. На вечерней поверке он был еще жив и, внезапно поднявшись, заговорил что-то на своем языке.

— Чего ты, Маразгали? — спросил надзиратель.

— Ничего, лядно, — отвечал он и опять лег. Это были последние его слова.

Заглядывая робко в дверь, мы долго еще видели, что дышит. Устав от томительно долгого ожидания, я дремал на своей койке. Около полуночи Дорожкин разбудил меня.

— Кончился!..

— Не может быть? — вырвался у меня совершенно непроизвольный крик, которого Дорожкин не удостоил даже ответом, и я поспешил за ним в комнату Маразгали. Несколько больных арестантов уже толпились около тола, тщетно стараясь закрыть широко раскрытые, точно удивленно глядевшие глаза. Я возмутился этой поспешностью и, отогнав прочь непрошеных опекунов, взял исхудалую, как спичка, бледную, свесившуюся с койки руку, она показалась мне еще теплой. Я посмотрел и глаза, но они не глядели уже осмысленно и казались стеклянными. Усанбай Маразгали окончил земное странствие!

Дорожкин начал суетиться вокруг мертвеца.

Одна черта поразила меня в этом старом бродяге, мс признававшем ничего святого и ничего в мире не чтившем: довольно грубый и часто невыносимо придирчивый в обращении с больными, теперь по отношению к мертвому он обнаруживал какую-то странную, почти материнскую нежность и заботливость.

— Ну вот, гол-у-бчик! — приговаривал он, надевая на тело чистую рубаху, — увидишь теперь и Маргелан свой и мать… Никто тебя больше не обидит, в тюрьму не посадит!